Близнюк хмыкнул, высморкался на ходу.
— Ну, насчет степи, ты это загнул… Мы потому и держимся, что к нам ни с земли, ни с воздуха не подберешься. А в степи… Звено «мессеров» — и нам так впаяют, что только дым пойдет!
— Чепуха! Голову надо на плечах иметь, вот что… Марши — только ночью! А днем… Вспомни, как мы выходили из окружения!
— Ничего выходили… Половину по дороге оставили.
— Так в боях же! А от авиации? Только дважды нас и проутюжили, и то за нашу собственную дурость… Нет, Сашка, ты уж это брось, я тут все обдумал!
Не знаю, был ли Близнюк сражен моими доводами или ему лень было спорить, только он ничего не возразил и лишь минут через пять осторожно спросил:
— Ну, а батя как? Говорил ты с ним?
— Как, как… Сам знаешь, как. Домкратом его поднимать надо.
У железной дороги мы долго лежали в колючих и хрустких кустах молочайника. Было отчетливо слышно, как за насыпью, в дзоте, ворчливо переговариваются немцы. В плавнях урчали лягушки. Голоса их сливались в сплошной гул, и временами казалось, что там стоит бесчисленное множество телеграфных столбов и ветер гудит в их туго натянутых струнах.
— Ша! — схватил меня за плечо Близнюк. — Фрицы идут.
Через полминуты я услышал легкий шорох. Доносился он откуда-то из-под основания насыпи. Присмотревшись, я различил там темное пятно — видимо, это была труба для сточных вод. Три человеческие тени возникли там, три немца, вооруженных автоматами, останавливаясь и прислушиваясь, безмолвно прошли мимо нас по тропе. Они были так близко, что в лицо нам ударил сладковатый запах дешевого одеколона и противопаразитного порошка.
Близнюк шевельнулся, и я увидел, как ствол его автомата медленно поднимается вслед немцам. Я схватил его за руку и сжал ее с силой. Сашка резко повернулся ко мне.
— Э-эх… — скрипнул он зубами.
— А ты спокойней. Всегда успеешь.
Он посмотрел на меня с презрением.
— Осторожный ты что-то стал.
— Станешь тут.
Прошло еще несколько минут. Близнюк обиженно молчал.
Я наметил путь и поднялся.
— Стой, — шепотом сказал Сашка. — Черт
с
тобой. Для тебя же специально взял.Он отстегнул от пояса флягу.
— Самогон?
— Коньяк три косточки… Хлебни-ка для храбрости. Да ты не пугайся, довоенный еще. Лeщенко в селе у старухи выменял.
Чтобы не обижать Сашку, я хлебнул глоток жгучего денатурату, закусил припасенной им луковицей и отдал ему свой автомат.
— А пистолет?
— Иди ты знаешь куда!.. Бывай.
— Ни пуха ни пера.
— Наплевать!
Поднявшись к полотну, я обернулся. Призраками темнели деревья слева. Темная степь расстилалась позади. В селе косо выблеснул и пугливо погас луч автомобильной фары.
Я перескочил через рельсы и бесшумно скатился вниз. Густая ночь сомкнулась вокруг. Едва заметно мерцало бесчисленными звездами небо. Большая Медведица вытягивала шею к северу. Зажав в руке нож, я двигался медленно, почти ощупью, прислушиваясь к каждому звуку.
Село я обошел стороной. Оно было уже далеко позади, когда там дружно, сразу все, залаяли собаки. Тотчас одна за другой разорвались три гранаты. На мгновение наступила тишина. Замолк патефон. Опять яростно взревел какой-то пес, длинная автоматная очередь разрезала тишину. В небо взвилась ракета, поднялась беспорядочная стрельба.
Близнюк все-таки «дал немцу музычки»…
Я держался вдали от больших дорог, и за первый день ни один человек не встретился мне. Выжженная солнцем степь была бесприютна. Богатые когда-то пшеницей поля заросли типчаком и молочайником. Горьковатый запах полыни напоминал о пожарах. Суслики поднимались на задние лапки возле своих нор и бесстрашно свистали мне вслед. Красные и бурые кобылки, выпрыгивая из-под ног, исчезали в умирающем ковыле. Изредка ястреб, распластав крылья, принимался плавно кружить в небе, высматривая добычу. Темные курганы медленно двигались по горизонту. В опустевших селах женщины оглядывали меня невидящими глазами и невпопад отвечали на вопросы.
Я отвык от ходьбы, и идти было трудно. Раскаленное, мутно-голубое небо посылало вниз снопы горячих лучей. Жара душила меня, особенно в частых, глубоких балках, и я поминутно стирал с лица едкий пот. Временами налетали высокие песчаные вихри. Не принося прохлады, они подхватывали с земли отсохшие былинки, взметали их вверх и пыльным дождем разбрасывали — по степи.
Я быстро устал, но продолжал идти. В этот день мне предстояло сделать не меньше пятидесяти километров.
Переночевал я в балке на берегу Днепра. Тревожно мерцало вдали багровое зарево. В небе высыпали зеленые, неправдоподобно крупные звезды. Стрекотали цикады. Живая степь шумела и дышала ночной прохладой. Низко над землей бесшумно пролетела сова. Изредка она пронзительно вскрикивала, вспугивая заснувших птиц.
Поднялся я вместе с солнцем и часа через два догнал скрипучую, об одном воле, арбу. Ветхий старик в соломенном капелюхе, спустив вниз босые скрюченные ноги, безучастно смотрел перед собой выцветшими глазами.
— Добрый день, диду! — поздоровался я со стариком.
Он поднял слезящиеся глаза и кивнул головой.
Подвези трохи, — попросил я.
Старик молча подвинулся, освобождая мне место рядом с собой. Подсев, я попытался завести разговор, но он, казалось, не слышал ни слова.
Скрипели несмазанные колеса. Плешивый, будто изъеденный молью, вол, роняя слюну, тяжело мотал головой и припадал на треснувшее копыто. Парное ярмо, не уравновешенное вторым быком, скользило по его тощей шее, било его по плечам. Пустое прясло сиротливо болталось в воздухе.
— А где другой бык, дедусь?
Старик не ответил.
Я не встретил еще ни одного немца, не видел ни виселиц, ни заваленных трупами рвов, и только голая, одичавшая степь расстилалась кругом. Такой, вероятно, была она и сто, и двести, и четыреста лет назад, еще тогда, когда могучий Тарас скакал по ней во главе своего полка и лютой местью расплачивался за гибель своих сыновей; когда Хмельницкий, разгромив под Желтыми Водами поляков, положил начало освобождению Украины; когда Шереметьев, а потом и Суворов вели здесь «а турок свои войска. Такая же знойная стояла здесь тишина, так же колыхался ковыль, так же пахло полынью. Столетиями, пядь за пядью отвоевывал у пустыни, у турок эту землю украинец; и оттого, может быть, была она такой плодородной, что не жалел для нее ни пота, ни крови упрямый в труде, беспощадный в бою, мечтательный в песне казак.
Два
дня шел я по степи, и жестокая картина смертии
запустения раскрывалась передомной.
Былов ней
что-то, отчего сами сжимались кулаки и тупаяболь
поднималасьв
душе.Сколько времени будет еще хозяйничать здесь враг? Где находится тот предел, тот последний рубеж, за которым уже не будет «заранее подготовленных позиций»? Когда же наступит тот день, которого ждем мы уже второй год, ради которого каждый из нас готов отдать все до последнего вздоха?
Нет, это зависело не только от тех, кто бился с немцем там, на Кавказе и под Сталинградом, Это зависело и от нас.
Но мы, забившись в глухие, непроходимые болота, превратившись в болотных зверей, мы второй год сидели тише воды ниже травы, высовывая наружу нос лишь в случаях крайней необходимости. Мы вели странную войну, основным стратегическим принципом которой было: «Не тронь меня, и я тебя не трону».
Мне уже очень давно, во время финской кампании, стало ясно, что война — вовсе не зрелище и не поле для богатырских подвигов. Это бедствие, это горе и это тяжелая, часто грязная работа. Но и тогда, в ту страшную зиму, когда мы замерзали под Суомисальми, до меня еще не дошло самое главное и существенное, что раскрылось много позднее, как судьба и задача нашего поколения…
Случилось это в страшные дни нашего отступления, в июне — июле сорок первого года.
Наш полк, нашу дивизию война застала врасплох.
В памятную ночь на двадцать второе июня — не помню уже, по какому поводу, — небольшой компанией гуляли мы в железнодорожном ресторане. Выпито было много, но все же, когда стали закрывать ресторан, нам показалось, что мы «не добрали», и чтобы «добрать», мы прихватили из буфета две — три бутылки ликера — другого уже ничего не оставалось. Потом мы долго сидели в конце перрона и стаканами пили отвратительно сладкий ликер, закусывая его огурцами.