— Я готов.

— На следующей неделе!

— Прекрасно!

— С первым пушечным выстрелом!

И ювелир пошел дальше, а следом за ним Пласидо, которому все происходящее казалось сном.

— Вас, вероятно, удивляет, что этот совсем еще молодой испанец еле передвигается? Два года назад он был здоров, как вы, но врагам удалось добиться его ссылки на Балабак[125], там его отправили в штрафную роту, он нажил ревматизм и болотную лихорадку, которая его скоро прикончит. А бедняга не так давно женился на девушке редкой красоты…

Мимо проезжала пустая коляска, Симоун остановил ее. Вместе с Пласидо они поехали к ювелиру домой, на Эскольту. Часы на колокольнях пробили половину одиннадцатого.

Спустя два часа Пласидо вышел от ювелира и с суровым видом зашагал по Эскольте. Улица была уже пустынна, лишь в нескольких кафе слышались веселые голоса и изредка с адским грохотом проносились по разбитой мостовой запоздалые экипажи.

Симоун стоял в своей комнате, выходившей на Пасиг, и в открытое окно глядел на Старый город: в лучах луны блестели цинковые крыши, темные массивные силуэты башен угрюмо чернели в прозрачной синеве ночного неба. Симоун снял очки, его энергичное смуглое лицо, обрамленное серебристо-седыми волосами, слабо освещала лампа, в которой керосин был на исходе. Весь во власти своих дум, Симоун не замечал, что лампа начала мигать и наконец потухла.

— Через несколько дней, — шептал он, — когда этот проклятый город, это прибежище чванливых ничтожеств, угнетающих темный, забитый люд, запылает со всех четырех концов; когда в предместьях вспыхнет бунт и на притихшие в страхе улицы хлынут толпы мстителей, порожденных гнетом и насилием, тогда я разрушу стены твоей темницы, вырву тебя из когтей мракобесия, и ты, моя белая голубка, воскреснешь к жизни, как феникс из тлеющего пепла!.. Нас разлучил мятеж, поднятый тайными врагами, ныне другой мятеж вернет мне тебя, вернет мне счастье, самую жизнь. И, прежде чем наступит полнолуние, эта луна озарит Филиппины, избавленные от нечисти!

Симоун вдруг умолк. В нем заговорил внутренний голос, голос совести. А не был ли и он, Симоун, частицей этой нечисти, затопившей проклятый город, и, быть может, самым смертоносным ее бродилом? И тут, подобно мертвецам, что восстанут из могил в день Страшного суда, перед глазами Симоуна возникли сонмы кровавых призраков, безутешные тени убитых мужчин, обесчещенных женщин, отцов, оторванных от семьи, возникли картины преуспевающего, сытого порока и гонимой добродетели. Впервые с того дня в Гаване, когда он замыслил соблазнами разврата и подкупом растлить эту страну, чтобы легче достичь своей цели — создать людей, лишенных веры, патриотизма, совести; впервые за все эти годы преступной жизни что-то возмутилось в его душе, он усомнился. Симоун закрыл глаза, с минуту постоял неподвижно, затем провел рукой по лбу — он не мог заглянуть в бездны своей совести, ему было страшно! Нет, нет, прочь малодушие, прочь колебания! Зачем воскрешать прошлое — от этого слабеет дух, гаснет вера в себя, в правоту своего дела… И это именно теперь, когда близок час действия! Призраки несчастных, загубленных им, все маячили перед его взором, они словно отделялись от блестящей глади реки, протягивали к нему руки, проникали в комнату. Ему слышались их упреки, жалобы, угрозы, клятвы мщения… Он отшатнулся от окна, и, быть может, впервые в жизни, его объял ужас.

— Нет, нет, я, наверно, болен, — бормотал он. — Я знаю, многие меня ненавидят, считают причиной своих бед, но…

Лоб его пылал. Симоун опять подошел к окну и с жадностью вдохнул свежий ночной воздух. Под его окном медленно струился Пасиг, серебрились кудрявые завитки пены, кружась в водоворотах, двигаясь то вперед, то назад. На другом берегу затаился город, черные его стены глядели таинственно, зловеще, — лунный свет придавал им величие и красоту, незаметные днем. И снова Симоун затрепетал — ему померещилось суровое лицо отца, окончившего свои дни в тюрьме, павшего жертвой своего благородства, и рядом другое лицо, еще суровей, лицо человека, отдавшего жизнь за него, Симоуна, и верившего, что он освободит родину.

— Нет, я не могу отступать! — воскликнул Симоун, отирая пот со лба. Дело зашло слишком далеко, успех будет моим оправданием… Если бы я действовал, как вы, я бы погиб… Прочь пустые идеалы, лживые теории! Огнем и сталью уничтожим раковую опухоль, покараем порок, а затем — пусть погибнет орудие кары, если оно бесчестно. Нет, нет, я все обдумал, просто у меня жар… слабеет рассудок… это естественно, когда человек болен… Если я и творил зло, то только во имя добра, а цель оправдывает средства… Я не имею права рисковать…

В висках у него стучало, он лег и попытался заснуть.

На следующее утро Пласидо кротко выслушал назидания матери, даже улыбнулся. Когда она заговорила об экономе августинского монастыря, сын не возмущался, не спорил, напротив, предложил сам пойти к нему, чтобы не утруждать мать. Пласидо только просил ее поскорее уехать домой, если можно, сегодня же. Кабесанг Анданг поинтересовалась почему.

— Потому… потому, что отец эконом, если узнает, что вы здесь, ничего не станет делать, пока вы не пошлете ему подарок и не закажете несколько месс.

XX

Референт

Отец Ирене сказал правду: вопрос об Академии испанского языка, так долго лежавший под сукном, был на верном пути к разрешению. Как же, ведь им занимался дон Кустодио, деятельный дон Кустодио, самый деятельный референт в мире, по мнению Бен-Саиба; каждый день он с утра до вечера читал и перечитывал прошение, потом укладывался спать, не зная, как быть. На следующий день снова перечитывал бумаги и снова ложился спать, так ничего и не придумав. Сколько труда положил на этот проект дон Кустодио, самый деятельный референт в мире! Ему хотелось решить дело так, чтобы все остались довольны: монахи, важный сановник, графиня, отец Ирене — и, кроме того, еще раз продемонстрировать свои либеральные убеждения. Он консультировался с сеньором Пастой, но сеньор Паста вовсе сбил его с толку, дав уйму самых противоречивых и неосуществимых советов; консультировался с танцовщицей Пепай, но танцовщица Пепай, ничего не поняв, сделала пируэт и в пятый раз попросила двадцать пять песо на похороны внезапно скончавшейся тетушки, или, как стало ясно из ее дальнейших объяснений, на похороны пятой тетушки, да, кстати, попросила назначить письмоводителем в министерство общественных работ своего племянника, который умел читать, писать и играть на скрипке. Все это не слишком вдохновляло дона Кустодио, и работа подвигалась туго.

Прошло два дня после происшествия на ярмарке в Киапо. Дон Кустодио, как обычно, трудился над прошением, не находя спасительного выхода. А пока он зевает, кашляет, курит и грезит о пируэтах и ножках Пепай, скажем несколько слов об этом видном деятеле, чтобы читателям было понятно, почему отец Сибила предложил именно его для решения столь щекотливого дела и почему враждебная партия не протестовала.

Дон Кустодио де Саласар-и-Санчес де Монтередондо, по прозвищу «Первые Руки», был одним из столпов манильского общества; он не мог и шагу ступить без того, чтобы газеты не наградили его всевозможными лестными эпитетами, как-то: неутомимый, благородный, ревностный, деятельный, глубокий, проницательный, знающий, многоопытный и т. д. и т. п., — опасаясь, очевидно, как бы читатели не спутали столь достойную особу с каким-нибудь ничтожным и невежественным однофамильцем. Впрочем, ничего крамольного в этом славословии не было, и цензура не тревожилась. Прозвище «Первые Руки» дон Кустодио получил из-за своей дружбы с Бен-Саибом, который много месяцев на страницах газет вел ожесточенную полемику, во-первых, о том, какую шляпу следует носить — фетровую, цилиндр или салакот, и, во-вторых, как следует говорить — «харáктерный» или «характéрный», неизменно подкрепляя свои доводы сведениями, «полученными из первых рук». Тогда же стало известно — в Маниле всегда все известно, — что эти «первые руки» не кто иной, как дон Кустодио де Саласар-и-Санчес де Монтередондо.

вернуться

125

Балабак — небольшой островок Филиппинского архипелага.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: