— Только это, господин Севов?

— В каком смысле? Слишком много, Ваше высочество?

— Напротив, очень мало, господин Севов…

— Значит?..

— Считайте, что мы договорились, господин Севов… Остальное я предоставляю вам…

Под остальным князь Кирилл понимал, что завещание будет взято и единственного свидетеля — Тень, человека, который всегда был с царем, — вынудят молчать. Когда князь рассказывал сестре о встрече и разговоре, его не покидало ощущение, что он участвует в заговоре против еще живого брата, но Евдокия поспешила его успокоить. Это серьезные вопросы, сказала она, и для их решения требуется время. По ее мнению, хорошо бы и Филова подготовить к тому, что вместе с ним регентом будет и Кирилл. Князь не догадался обсудить этот вопрос с Севовым, но был уверен, что архитектор сделает все как надо. И если Филов попытается сопротивляться, Севов наверняка использует связи с Берлином, и оттуда ему дадут нужную рекомендацию. А как быть с царицей? Главное противодействие, несомненно, придет с ее стороны. Если она согласится, то только против своей воли. По сути дела, ее надо спросить лишь в знак уважения. Дела в Италии обстоят плохо. Король, ее отец, достаточно низко пал в глазах немцев, и она не может не учитывать этого в своем поведении. Только бы сам царь не сказал ей о завещании, только бы…

Таковы были тревоги князя, но все обошлось. Об отношении к нему Богдана Филова он узнал еще перед кабинетом мертвого царя. Филов обнял его при встрече — подчеркнуто дружески, и стало ясно, что дела идут так, как хотел князь. Немцы также проявили большую заинтересованность в том, чтобы князь вошел в регентский совет, — это означало, что Севов и тут предварительно неплохо поработал. Царица дала свое согласие. Причин было достаточно, но он не хотел доискиваться корней, главное, что она не возразила. Он не сомневался, что и Конституция будет нарушена, чтобы его избрать. И, видя себя победителем, впервые дал волю чувствам по отношению к брату и царю. Начальство — так говорили о царе в семейном кругу; и царь не сердился. Вопреки всему он был для них хорошим братом, плохо было то, что он страшно ревниво относился к власти, никого не подпускал к ней. Он хотел обладать ею один, и только один. Секретная записная книжечка, в которую он регулярно заносил впечатления о разных лицах, говорила о том, что ко всякому, даже незначительному случаю, связанному с властью, он относился очень серьезно. Эта книжечка была теперь в руках у Кирилла. Когда ему Филов вручил ее в присутствии Евдокии, в нем пробудился археолог и историк. И князь сказал:

— В свое время константинопольский патриарх Фотий послал князю Борису I обширный трактат о том, как ему надо управлять… Этот блокнот, оставшийся от нашего премудрого царя Бориса III, напомнил мне о тех годах Великой Болгарии, когда так же, как и сегодня, сбывалась народная мечта об объединении…

Князь не очень-то знал историю Болгарии, но это сравнение возвысило его в собственных глазах и отвлекло внимание от одной заботы. Его отец пожелал присутствовать на похоронах. Кирилл принес телеграмму, чтобы спросить Филова, как следует поступить в этом случае. Сначала премьер-министр был склонен разрешить, но потом передумал и настоял на отказе. Он опасался, что факт участия отца в похоронах будет ошибочно истолкован народом и союзниками — как намерение снова занять вакантный трон. Было решено просить князя Кирилла послать отцу письмо: дескать, он, князь, не член правительства и не имеет права решать государственные вопросы без согласия премьер-министра. Если отец желает, может прислать телеграмму и, сославшись на здоровье, извиниться за свое отсутствие на похоронах. Такое письмо снимало с князя сыновнюю ответственность, и он почувствовал, что освободился от досадной тревоги.

6

Короткое московское лето приближалось к концу. Георгий Димитров не мог свыкнуться с мыслью, что уже никогда не увидит своего Митю, позднее дитя напряженной жизни. В этом мире страшных конфликтов, борьбы и споров большие черные глаза сына приобщали отца к теплу, детской наивности, которую каждый из нас носит в себе. Сын был его пристанью, возвращением ко всему красивому и чистому, и вот его больше нет. Как это они упустили сына, как не уразумели коварного замысла смерти и своевременно не предотвратили его, как обыкновенная ангина столь неожиданно превратилась в дифтерит? Где были врачи? Где была Роза, его жена? Где был он, отец?.. Он… Димитров поднял взгляд: холодно стыло небо над санаторием и близкими деревьями. В бескрайней синеве, словно выгравированные, белели облачка, отдавшись во власть своей созерцательности, своих тайных раздумий. Димитров долго глядел на них в надежде отогнать мысли о маленькой могилке, которой отмечена страшная отцовская боль. Несколько месяцев прошло с тех пор, а он не может прийти в себя, не может сосредоточиться на большой работе, которая его ждет. Мешают ему, разумеется, и потрясение, отнимающее силы, и болезни. Разве не именно сейчас навалилось на него это воспаление легких? Димитров понимал, конечно, что обстоятельства не зависят только от человеческой воли — раньше болезни не пугали его, но ныне организм расшатался. Напряженная жизнь, давнишняя работа в типографии, свинцовые пары, которыми он дышал, моабитская сырость и лейпцигские поединки, круглосуточный труд с тех пор, как гитлеровцы вторглись в огромную Страну Советов, его вторую родину, — все это оказало свое воздействие. Третий Интернационал, которым Димитров несколько месяцев руководил один, больше не существовал, он сыграл свою роль, об этом говорил и Сталин в интервью корреспонденту агентства Рейтер. Но задачи и забота о людях обязывали к своего рода последовательности: недавно созданный отдел международной информации ЦК ВКП(б) нуждался в нем. Об отдыхе не могло быть и речи, но болезни никого не спрашивают: воспаление легких и желчного пузыря словно ждали своего часа, чтобы добавить ему страданий. До некоторой степени успокаивал тот факт, что отдел возглавлял такой испытанный руководитель, как секретарь ЦК ВКП(б) товарищ Щербаков. Оставшись наедине со своими мыслями, Димитров почувствовал, что мучительная тоска по потерянному сыну вросла в него, в его повседневную жизнь так плотно, как любовь и радость живых, теплых, бесконечно милых детских глаз Мити. В быту суровой войны и напряженной тыловой жизни, в заботах всеобщего наступления и упорных боев на всех фронтах, наполнивших поля и леса огромной страны трагедиями и подвигами, героизмом и самопожертвованием, слезами и кровью, он всегда помнил, что дома его встретят теплые глаза, и вот их нет. Но Димитров знал и чувствовал, что не только он носит в себе свою боль. Сколько молодых людей гибнет на поле боя, сколько матерей и отцов скрытно мыкают свою муку. Он не единственный, плохо, что ушло единственное дитя, но мало ли детей погибают от огня тех, кто вознамерился завоевать мир… И все же, несмотря ни на что, каждому больней своя рана. Посвятив свою жизнь счастью людей, он познал и их страдания, тем более что весь мир стал единой болью и единой надеждой. Надежда была силой, которая побуждала людей работать до изнеможения в тылу, ходить в атаки, ложиться под танки с мыслью, что победит добро, человеческое в человеке, вера в более счастливое и мирное будущее. И он живет доброй надеждой помочь победе, внести свою лепту в освобождение рабочего класса от гнета капитала, в освобождение народов, увидеть Болгарию в ряду друзей Советского Союза. Димитров запахнул халат, тени от деревьев на зеленой полянке сада были подобны крупноячеистым кружевам, веселая белочка пропрыгала по аллее, взбежала на ближнюю березу, села и долго чесала лапками за ушами. Здесь, в тишине санатория, жизнь словно бы застыла и люди двигались как тени. В их глазах он часто улавливал сочувствие, скрытое сострадание, но в них не было любопытства — оно давно истаяло. Каждый жил теперь новостями с фронта, говорили о последних победах, об успешном наступлении на Курской дуге. Внизу, в красном уголке, висела большая карта. Больные часто толпились перед ней. Приходил сюда и Димитров. В масштабном наступлении он видел силу этой страны и этого народа, силу, которая проявляла себя и в трудных буднях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: