На Лону, видимо, Дмитриева тоже произвела сильное впечатление. Мать же выглядела совершенно невозмутимой. Она сказала, что спит довольно крепко, к тому же она - взрослый человек и поэтому нуждается в большей комнате, чем ее сын, но, очевидно, предложение госпожи Дмитриевой имеет уважительные причины, и она, конечно, возражать не будет. Людмила Дмитриева кивнула в знак согласия и, окутанная сигаретным дымом, направилась обратно в музыкальный салон. “Дверь слева в прихожей ведет в мои личные апартаменты. У меня часто бывают гости. Я прошу вас ни при каких обстоятельствах в эти комнаты не заглядывать. Кроме того, здесь, в музыкальном салоне, часто устраиваются концерты, и тогда вам нужно оставаться в ваших комнатах и сидеть там как можно тише. В такие вечера я буду запирать двери в ваши комнаты. Ключи будут находиться у меня. Только тогда, когда уйдут все гости, я опять открою ваши двери. Это необходимо, потому что среди гостей иногда могут быть господа из партии. Иногда”, - подчеркнула она. В первый раз я увидел подобие улыбки в ее глазах. “Теперь этот молодой человек может идти к себе в комнату, а мы должны обсудить некоторые финансовые дела”. С этими словами она отпустила меня.

Речь Дмитриевой всегда была такой, и в ее присутствии мы тоже начали так говорить. Мать иногда выражалась так изысканно, что у нее, по ее собственным словам, “язык спотыкался”. Когда мы оставались одни, она копировала акцент Людмилы, а я покатывался от смеха. Она тоже говорила, коверкая гласные в словах. У меня и по сей день сохранилась скверная привычка подсмеиваться над плохим произношением.

И все же это был, пожалуй, самый приятный, хотя и короткий, период нашего подпольного житья. Насколько было можно вообще говорить тогда о чем-то приятном. Мать быстро подружилась с Людмилой. Дмитриева была щедрым человеком, когда дело касалось денежных расчетов. Они с матерью вели общее хозяйство, в которое каждый вносил столько, сколько мог. О нашем положении мы вспоминали только во время вечерних концертов. В такие вечера мы сидели очень тихо, вслушиваясь в приглушенные звуки рояля. Иногда к роялю присоединялись скрипка или альт. И всегда исполнялась классическая музыка. Однако заканчивался концерт каким-нибудь нацистским гимном. Когда перед началом воздушного налета начинала выть сирена, гости с недовольными возгласами спускались в подвал или направлялись в бомбоубежище. Мы с матерью оставались в квартире одни и ждали начала налета.

Говорят, ко всему можно привыкнуть. Но к воздушным налетам я так и не привык. Грохот зенитных орудий, удары бомб, свист авиационных мин. Затем - внезапное короткое затишье, и слышнее становился гул моторов американских “летающих крепостей”. И снова - грохот зениток и разрывы бомб. Все сливалось в какую-то страшную, адскую музыку. Сидя в нашей комнатушке, я пытался оставаться спокойным, старался держать себя в руках. Это мне хорошо удавалось. Во всяком случае, мать не делала попыток успокоить меня. Но внутренний холод, внутренняя дрожь охватывали все мое существо и еще долго не проходили после конца налета. Иногда я даже начинал стучать зубами, и тогда мать думала, что я простудился и ей нужно срочно принимать какие-то меры против моей простуды.

Наконец звучал отбой, и мы слышали, как Дмитриева отпирает дверь квартиры. Она звала нас в музыкальный салон и спрашивала, как мы перенесли налет. Потом направлялась на кухню и готовила чай.

Свой чай она запивала большим количеством водки. Матери же водки никогда не предлагала. Скупилась, наверное. И чем больше она пила, тем веселей становилась и начинала рассказывать о России, о царе, о придворной жизни. Дмитриева была гофдамой, состояла на службе при царице. Она рассказывала нам о грандиозных балах, устраиваемых при дворе, об оргиях с шампанским и икрой - хорошенькие придворные фрейлины голым задом садились в наполненные икрой блюда, а молодые придворные офицеры эту икру потом с них слизывали. “Вот это была жизнь”, - со вздохом говорила она, глядя на меня блестящими глазами.

Я находил эти рассказы отвратительными, а Людмилу считал очень противной. Поэтому постоянно изводил мать вопросами - когда же наконец Карл Хотце заберет нас отсюда.

Однажды после очередного вопроса мать внимательно посмотрела на меня и сказала: “Молись Богу, чтобы мы оставались тут еще долго”.

“Но ведь мы здесь в самом центре города и его очень сильно бомбят. Когда-нибудь бомба наверняка попадет и в этот дом. А в пригороде можно укрыться в траншее под навесом”.

“Бомбят везде”.

“Пригород бомбят гораздо реже”.

“А почему ты думаешь, что Хотце захочет устроить нас в пригороде? Если он вообще захочет”.

“Ты же говорила - он сам живет в пригороде”.

“Почему ты думаешь, что он сможет поселить нас там? Может быть, он хочет оставить нас здесь до конца войны. Кто знает? Не должно же с нами случиться что-то еще худшее”.

Она улыбнулась, обняла меня. Я не стал ей возражать. Матери было хорошо здесь. Она считала, что именно здесь лучше всего пережить войну. Другой возможности она просто не видела.

Людмила была блестящей пианисткой. Шопена она могла играть бесконечно. Вначале она оставляла открытой дверь музыкального салона, и мы могли только слышать музыку. Мне это очень нравилось. Позднее она стала приглашать нас в музыкальный салон, ставила там два стула, наливала нам чай. Мы ставили наши чашки на пол. Мать делала мечтательные глаза и разыгрывала светскую даму.

Я же очень скучал. Иногда, наигрывая что-нибудь, Людмила рассказывала о своей жизни. По какой-то причине - я думаю, это была несчастная любовь - она оставила службу при дворе и вышла замуж за богатого еврея по фамилии Эпштейн, с которым уехала в Берлин. Она жила с ним в этой квартире, а в начале тридцатых годов развелась. При разводе Эпштейн оставил ей приличную сумму. Он уехал в Америку и вплоть до начала войны присылал ей деньги и ценные подарки.

Она рассказывала об этом с такой легкостью, так беззаботно и даже весело, что мать начинала безудержно смеяться. Но мое лицо от этих рассказов всегда становилось мрачным. И однажды после очередной веселой истории про Эпштейна Людмила спросила, почему во время ее рассказов у меня такое печальное выражение.

“Мне его жаль”, - сказал я.

“Почему?”

“Я и сам не знаю - просто жаль его”.

Людмила засмеялась и ударила по клавишам. “Это из фортепианного концерта Чайковского”, - объяснила она.

Проснувшись однажды ночью, я увидел Людмилу, стоявшую возле моей кровати. Я ужасно испугался и чуть не закричал от страха, но она быстро зажала мне рот ладонью. От нее пахло водкой и табаком. Заметив, что мой испуг прошел, она села на край кровати и спокойно посмотрела на меня. “Не мог бы ты пойти ко мне ненадолго? Знаешь, у меня тоже был маленький мальчик. Когда он умер, ему было столько же лет, сколько тебе. Я его очень любила. Мы обычно лежали вместе в одной кровати, и мальчику нравилось, когда перед сном я рассказывала ему разные истории. Хочешь, я расскажу тебе сказку?”

“Мне уже двенадцать лет”.

“Я знаю”.

“Мне скоро будет тринадцать”. Я не знал, как от нее отделаться.

“Я же тебе сказала - моему мальчику было столько же, сколько тебе”. Она становилась все более нетерпеливой. “Сегодня ночью я не могу быть одна - у меня сегодня одна очень печальная дата. Понимаешь? В этот день я уговорила мужа дать мне развод”. “Почему?”

“Я расскажу тебе. Я хотела бы рассказать это каждому - пусть меня поймут правильно”.

Она была очень пьяна. Любопытство мое становилось все сильнее, но страх не отпускал меня. Хотя немного успокаивало, что мать спит рядом, в соседней комнате. Людмила мягко, но настойчиво тянула меня из кровати. С большой неохотой я подчинился. Что делать? Закричать? Разбудить мать? Какие последствия это будет иметь для нас обоих? Дмитриева просто выставит нас на улицу.

“Ладно”, - подумал я. - “Не прячет же она пистолет под подушкой!” При мысли об этом я вдруг рассмеялся. Людмила снова зажала мне рот ладонью. “Что это тебя так рассмешило?” - спросила она. Я ответил, что не уверен - не спрятан ли у нее под подушкой пистолет. “Ах вот оно что!” - рассмеялась Дмитриева. Крадучись, мы прошли мимо комнаты, в которой спала мать, и через музыкальный салон вошли в комнату Людмилы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: