– Откуда вам знать, что – порядочный?
– Надеюсь, вы не станете исповедоваться на ночь.
Веденеев хмыкнул. Он жевал, навалившись грудью на стол и на скрещенные руки.
– Я тут думал. Дело вашего брата не пустяк, – бродяга посмотрел на Андрея исподлобья. – Не в смысле политики, – в политике я ничего не понимаю, – а в смысле, что ему там не мед. За мной тогда в общагу приехали. Я посмеялся: лады, любой опыт для нашего брата полезен. Самое жуткое не то, что ты туда, как на экскурсию едешь, себя иным, чем больные, считаешь, а это и значит, что ты, как они. Самое жуткое, что там меняешься навсегда. Я б, наверное, лучше в тюрьму, хотя в тюрьме не был, чем опять туда…
Бродяга повертел головой. Андрей сделал вид, что не замечает его беспокойства.
– Вам Ушкин звонил. Он не узнал меня. Или не поверил, что я у вас…
– Мы утром виделись. Он отдал мне повесть.
– И что вы собираетесь делать?
– Покажу Назаровой. Она обещала помочь через кафедру, где защищался брат.
– Про кафедру вам Ушкин нашептал?
– Про кафедру нет. Но что-то такое он имел ввиду.
Веденеев отодвинул пустую тарелку. В его бороде и усах застряли крошки.
– Так вот! Вы что хотите рассказывайте про Ушкина, но я никогда не поверю, что хрыч без всякой подлой мысли отдал вам текст. Он всегда был их шестеркой, – Веденеев кивнул неопределенно в сторону. – Им, чтобы слепить дело, нужны сообщники. Мне главный редактор одной эротической газетки рассказывал. Его год в Бутырке держали. Наверху решили бороться за нравственность в СМИ. Ну, знаете, как у нас делается? Сообщников не нашли. Редактора отпустили. Я к чему: методы у них не меняются. И этой штукой, если в нее так вцепились, вы здорово подставите кафедру и вашего брата.
Он помолчал, гоняя язык под губами.
– Назарова говорила, что я стучал? – спросил бродяга. Андрей не ответил. – Это правда!
– Зачем мне это знать?
– Чтоб не получилось, как в кино: пристроился у добрячка гад, а гада разоблачил какой-нибудь правдолюб! Обо мне, кроме Ушкина, знал лишь ваш брат.
– Хотите сказать, что Валерьян…
– Нет, нет! – Веденеев испуганно поднял руки. – Он узнал случайно. И промолчал. Иначе моя жизнь вовсе стала б помойкой. Шизофреник. И стукач. – Веденеев вяло отмахнулся.
– Ну, и?
– Я тогда их ненавидел! Всех институтских! Думал: чеховские ученые ослы, набоковские дураки профессора. Мелкие пакостники. Опарыши науки. Живут за счет писателей и считают их же литературным гумусом. Живут в скучном мире дотошного буквоедства. Даже не заметили, что меня упекли! Как щас с вашим братом! Ведь, по сути, я для них эту дипломную писал! Кто, кроме них, ее читать станет? Мне казалось, не может заниматься литературой подлец. Проповедовать правду, а жить как мразь! Много среди нашего брата писателя желчных, озлобленных, уязвленных людей. Их пожалеть надо. Они ничего стоящего не напишут. Жизнь на пустяки растратят. А Ушкин ловчит не за кусок хлеба, а… да пес его знает, зачем он ловчит! Нравится. Есть же прирожденные садисты!
Вышел я из психушки. В институте, конечно, герой. Но – шепотком! Огляделся, и… словно прозрел. Мои кумиры ехидничают, зубоскалят. И хоть бы кто-нибудь сказал старому, что мне институт заканчивать надо. Надо как-то жизнь свою устраивать с клеймом шизофреника! Ведь я четыре года их слушал. Верил каждому их слову! Верил, раз хранят уроки великих, значит – совесть литературы. Доканывал их Ушкин! Дока-а-анывал! Как доканывает вздорная и злопамятная баба. Выживал из усадьбы.
И я подумал: а ведь они делали б то же на его месте! Со зла подумал. Они-то не лезли по головам, как он! Пришел к нему… – Веденеев задумался, вспоминая.
– Ну! Пришли! Мелко у вас получается…
– Не бывает мелко, если от этого жизнь или смерть хотя бы одного человека зависит! Понятно? Когда человек считает, что кладет на алтарь Богу даже свою жизнь, он служит не Богу, а черту! Христос за всех ответил! – проговорил Веденеев и неприязненно добавил: – Кстати, я не любил вашего брата. По двум причинам. Понимаю: функционер и все такое. Ничего личного. Но в том-то и гвоздь, что ничего личного, а в больницу отправил! Вам никогда не приходило в голову, что думают друг о друге жертва и палач? Оба не знакомы. Между ними все ровно! А один другому башку – чик! – Веденеев сделал у горла пальцы ножницами. – И совесть чиста!
– А вторая причина?
– Вторая? То, что ваш брат узнал про меня и промолчал. Благороднее меня, что ли, оказался. Хотя… в Москве это слово звучит глупо.
Своих, то есть приближенных Ушкина, я сдавал с удовольствием. Хоть чуть-чуть себя честным чувствовал. С годами хрыч окружил себя жлобами: его интеллект не мог без них, как слабый желудок без клетчатки.
А вообще, скажу я вам, подлость, она не зависит от интеллекта, не признает научных степеней. Подлость, как предрасположенность к наследственной болезни – ничего-то ты с ней не поделаешь. Я даже заметил, что подлецов как раз больше среди тех, кто себя умненькими считают, не похожими на прочих. Это жуткая порода. По себе знаю. Они понимают, что творят, но умеют заткнуть совесть.
Спросите, зачем я это делал? Сам не знаю, зачем! Но не из одних шкурных соображений – институт закончить. Институт бы я как-нибудь закончил! – Веденеев прищурился и пощипал бороду. – Если метафизически к этому подходить, то скажем, зачем Иуда Христа продал? Только без домыслов про божье предопределение, мелочную корысть, племенную иудейскую спесь, проснувшуюся религиозность в лоне иудейской веры Иуды, и многое, что давно передумано. Всеобъемлющего ответа – зачем? – нет!
А про меня что говорить? Со мной все просто: плебейская зависть и злоба.
На бульваре я сказал, что ничего не напишу: мол, в психушке сломали. Чепуха! Отговорки! Человека трудно сломить, если он настоящий. Я сам себя сломал. Раньше. Стал подстраиваться под вкусы редакционных теток, под мнение публики. Наловчился обманывать. Но писание уже не доставляло мне кайфа! Каждый раз, когда я заканчивал очередную свою вещь, как мне казалось, настоящую, выплескивался до конца, все крепче сердце сжимали клещи: для вечности все это не имеет смысла, потому, что передумано и написано другими! И выкидывал написанное! А халтуру оставлял: за халтуру хвалили. Если из жизни уходит главное, остальное уже не важно! Кстати, об этом я написал в дипломной работе. Ушкин прочел и понял, что со мной стряслось. Но это другой компот.
Я, как Ганечка Иволгин из «Идиота», – помните? – так и не смог выхватить деньги из огня! Вышел как-то из общаги и не вернулся. Никуда не вернулся.
Дело ночью было. В вестибюле никого. Вахтер попросил меня пару минут подежурить, пока он наверху себе жратву сварит. Вот стою я у будки. А ночью всегда как-то иначе все ощущаешь. Недаром утро вечера мудренее. Пальцы, словно огнем жжет, сами к телефону тянутся. Я уже к тому времени с собой наедине, как с лютым врагом в одной комнате. И самое главное, понять не могу, зачем я в этом кошмаре живу, и сколько это продлится! Набрал домашний телефон Ушкина. Сказал, что про него, про себя и про наши делишки думаю. Говорю вроде смело, а все же вполголоса, прикрыв трубку рукой.
Положил трубку. Ни облегчения, ничего хорошего не испытываю, одна пакость на душе. Оборачиваюсь – брат ваш исподлобья на меня смотрит: кабинет его рядом, и телефоны на вахте и у него запараллелены для экономии. Он звонок из дома ждал. Тогда мобильники в России роскошью были. Вышел попросить, чтоб трубку положили…
Ни слова мне не сказал. А наутро я ушел. Потом понял, что и в институте он промолчал: там меня по-прежнему своим считают. Жертвой. Жалеют. Кушать дают.
Бродяга брезгливо покривил губы.
– Счеты сводить станете? – спросил он.
– Давайте-ка спать!
– Давайте! – Веденеев вздохнул.
– На кухне не шарьте, водки нет! – сказал Андрей уже со второго этажа.
Веденеев крякнул и пошел под лестницу на топчан, где соорудил себе лежанку.
В начале июня у Аркадия появилось недельное окно между экзаменами. Он предложил сестре махнуть в Питер. На перроне их ждал Никита с рюкзаком. Бельков хихикал над шутками Аркадия и заискивающе заглядывал в глаза Алене. Каланчевы знали, что он едет из-за нее. Обоим было неловко за глупое поведение Белькова.