А одинок ты будешь в старости не меньше меня. Я хоть почитаю этикеточки да вспомню каждую, все прелести. Вон их сколько! До смерти хватит, слышишь?! — крикнул он.
Я был раздавлен и уничтожен.
Приятеля моего нельзя было назвать дураком. В том-то и дело, что слова его были во многом справедливы. Получалось, что я — со всеми своими идеями и идеалами, болью и тоской — не нужен людям. Мне еще раз было предложено «шевелить листики», только другими словами: развлекать, смешить, сглаживать углы, вызывать приятные эмоции…
Но как же мне быть? Ведь я только что убедился, что этот путь — по крайней мере, для меня — ведет в никуда, к потере моей проклятой и нежно любимой способности сниться.
Я знал, что ничем другим заняться уже не смогу. Я умел только это. Я листал записные книжки, перебирая имена старых друзей и приятелей, и думал — кому бы присниться? И как, черт побери?!
Несколько дней я чувствовал жуткое одиночество.
Одиночество — страшная штука.
Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, — один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.
Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а только если ты сам кого-то любишь.
Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, — и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его хоть ненадолго, — и ваше одиночество пройдет.
Она ворвалась ко мне, как фурия, напомнив какую-то давнюю сцену из детективного сна с ее участием. Как она разыскала меня в Москве — до сих пор не понимаю!
— Предатель! — крикнула она, распахнув дверь и вырастая на пороге в длинном кожаном пальто и с сумочкой на ремешке.
Я лежал на тахте — небритый, голодный и равнодушный.
«Регина… — только и успел подумать я. — Господи, Регина!»
Она шагнула в комнату (за ее спиной в полумраке прихожей я разглядел испуганное лицо моего приятеля) и хлопнула дверью так, что вздрогнул воздух.
— Встань! — заорала она голосом фельдфебеля. — Встань! К тебе пришла женщина, ренегат!
Я вяло поднялся с тахты и предстал перед нею в сером свалявшемся свитере, трикотажных тренировочных брюках и шлепанцах. Регина обошла меня, как музейный экспонат, как какую-нибудь скульптуру, удовлетворенно оглядывая с ног до головы.
— Хорош! — заключила она. — Можешь сесть.
Я так же вяло опустился обратно на тахту.
Робко приоткрылась дверь, из-за нее показалась голова приятеля.
— Может быть, желаете кофе? — спросил он, с любопытством оглядывая Регину.
— Я желаю, чтобы вы оставили нас в покое! — отрезала она.
Голова исчезла.
Не знаю — почему, но во мне есть нечто такое, что позволяет окружающим учить меня жить. Всем кажется, что без надлежащего руководства я просто пропаду. Виною тут моя привычка сомневаться в себе, а также в некоторых истинах, которые считаются непогрешимыми. Однако сомнение и несамостоятельность — разные вещи. И я не понимаю, по какому праву меня все время поучают.
Вот и сейчас, едва опомнившись от воспитательного монолога своего приятеля, я попал под критику Регины.
— Ну конечно! — говорила она с сарказмом. — Нам подай все на тарелочке с голубой каемочкой. Сначала создай условия, а потом мы, может быть, потворим. Только чтоб нам непременно сказали спасибо, чтобы дыхание у всех перехватывало от благодарности. Как же! Маэстро снизошел! А этого вот не хочешь! — Она вдруг резко выбросила вперед фигу, из которой торчал острый рубиновый ноготь большого пальца. — Таких слюнтяев я перевидала достаточно, будь спокоен! Если ты не умеешь донести свой дар до людей — через не могу, через борьбу, непонимание, непризнание, зависть, клевету, через стиснув зубы, — у тебя нет таланта.
— Твоя свобода, и творческая в том числе, — говорила она, — зависит от того, как скоро ты поймешь, что талант не принадлежит тебе. Твоему дарованию досталась не лучшая человеческая оболочка. Она ленива, слабохарактерна и слабонервна. Чем скорее ты подчинишь всего себя своему делу, тем свободнее и счастливее будешь жить. Ведь ты не живешь, а мучаешься! А все потому, что еще не осознал себя инструментом, дудкой Господа Бога!
— Вы уж скажете — «Господа Бога»… — возразил я.
— Да-да! Ты ни разу не осмелился назвать себя художником. Не вслух, упаси боже, я сама не терплю эту неопрятную шушеру— «художников» на словах. «В моей творческой лаборатории!»— передразнила она кого-то, неизвестного мне. — Ты не осмелился назвать себя художником внутри. Про себя. А знаешь — почему? Думаешь, я скажу — от скромности?.. Нет. От боязни ответственности. Осознать себя художником — это значит осознать ответственность. Значит, халтурить уже нельзя, лениться нельзя, кое-как — нельзя, бездумно — нельзя! Понял?! А ты хотел так — играючи, шутя. Мол, я не я, и песня не моя!
Я разозлился. Она попала в самую точку.
— Почему же вы тогда ставили мне палки в колеса? Почему не давали делать то, что мне хотелось? Почему запрещали сюжеты? — закричал я, вскакивая.
— Дурашка… — улыбнулась она. — Тебя нужно разозлить. Все правильно… Я тридцать лет отдала искусству, — значительно произнесла Регина, — и понимаю, что хорошо и что плохо.
Она рассказала, что Петров с Яной нашли себе нового партнера, из молодых. Он основательно изучил мою методику, его сны эффектны и прекрасно выстроены. Они показывают программу, посвященную спорту.
— Это красиво, но… — Регина пошевелила пальцами и скривила губы. — Если хочешь, я дам тебе несколько студий, будешь учить молодежь, ставить с ними коллективные сны…
— Не знаю… — пожал плечами я.
— Ну как хочешь! — снова рассердилась Регина. — Я сказала все. Вот, возьми…
С этими словами она вынула из сумочки пакет и положила на стол. Затем сухо кивнула мне и вышла из комнаты. Я слышал, как она обменялась двумя словами с хозяином квартиры, потом хлопнула дверь.
В пакете оказалась ее брошюра обо мне, изданная в серии «В помощь художественной самодеятельности», с дарственной надписью на титульном листе: «Герою от автора. Презираю!!!» — а также письмо в областную филармонию.
В конверте я нашел два листка. На бланке кондитерской фабрики с круглой печатью, за подписью директора, секретаря парткома и председателя месткома, было напечатано:
«Уважаемые товарищи!
Руководство предприятия внимательно ознакомилось с критическим материалом, содержавшимся в выступлении артиста тов. Снюсь. Критика признана правильной. Тов. Мартынюк О. С. обеспечена материальной помощью из директорского фонда, ей предоставлена отдельная жилплощадь. Комсомольско-молодежная бригада шоколадного цеха взяла шефство над пенсионеркой тов. Мартынюк О. С.».
— Бред какой-то… — пробормотал я.
На втором листке, вырванном из ученической тетради, крупным дрожащим почерком было написано несколько слов: «Сыночку артист спасибо тоби за комнату справна светла дай Бог тоби здоровья и дитяткам твоим. Оксана Сидоровна Мартынюк».
И тут я вспомнил.
Собственно, эта записка с корявыми буквами и была тем толчком, который вывел меня из оцепенения. Через день я уже летел домой в вагоне скорого поезда. Четкого плана у меня не было, но решимость начать новый этап профессиональной деятельности, злость на себя— этакая плодотворная сухая злость — подстегивали мое воображение, рисуя студию, мою студию, где я мог бы не только учить технике, но и делиться опытом — печальным и предостерегающим.
Предстояло начать все сначала.
Никакого умиления по поводу того, что старушка уборщица с кондитерской фабрики получила комнату благодаря моему сну, я не испытывал. Это чистая случайность, что сон дал эффект фельетона в газете. Я понимал, что исправление отдельных недостатков не может быть целью моего существования. И все же сознание того, что эфемерная, в сущности, вещь, мимолетное наблюдение, облаченное в форму сна, мои жалость и сострадание превратились в несколько квадратных метров жилплощади для несчастной старушки… — нет, в этом что-то было!