Как часто на телестудиях редакторы, авторы фильмов прописывают в сценариях необходимую музыку? Звуки? Шум?
Почти всегда полагаются на выбор, вкус звукорежиссёра. В лучшем случае — простое несовпадение с мыслью автора. В худшем — дежурная, слышанная и прокрученная уже в эфире тысячу раз, фонограмма.
Для своего «Танца» я принёс Берта Кемпферта, «Тюльпаны из Амстердама», Чеслава Немэна, «Катарсис», Высоцкого «Утреннюю гимнастику».
До секунды всё расписали, согласовали со звукорежиссёром.
Режиссёром фильма была наша студийная интеллектуалка, Нина Васильева. Ввиду того, что со своими идеями и замыслами я был уже похож на разогнавшийся поезд, Нина корректно посторонилась и просто аккуратно соединила при записи все изобразительные и звуковые куски.
Сама запись произошла как-то между делом, на бегу.
Ассистенты, телеоператоры торопились к окошку бухгалтерии.
Название фильма толком не вписали в кадр, не навели фокус.
Камера! Мотор!!!
Я, конечно, видел накладки, которые возникали по ходу записи. Но не останавливал. Всё записали с первого раза, единым куском. Без дальнейшего монтажа и поправок. Ну, торопятся все. Будет ли лучше?
По сути, это был ещё один прямой эфир. Только первыми его зрителями был коллектив нашей студии.
В Оренбурге наш фильм занял первое место. Потом его ещё показали по Второй Всесоюзной программе ТВ.
Мой старший сын Дима был тогда в армии. Служил в посёлке Бада Читинской области. Ему там этот фильм удалось посмотреть.
И радовался он, что увидел родной город, папу…
А потом в эфир стала выходить информационно-публицистическая программа «10;». Три раза в неделю в прямом эфире. В это время у тележурналистов завязался практически напрямую разговор со зрителями. Пошли письма, телефон был красным от непрерывных звонков.
Не на пустом месте возникла эта программа. До этого на всю страну уже прогремел «Взгляд». Прямой эфир. Самые разные темы — музыка, политика, шутки. Влад Листьев со своими программами-бестселлерами. «Намедни» Парфёнова…
Казалось, как всё просто: будь искренним со зрителем, рассказывай ему всю правду, живи его проблемами — и будет тебе счастье, рейтинг. Но, как и десять библейских заповедей, эти простые истины для большинства журналистов оказываются неподъёмными, недостижимыми. Что и позволяет периодически вспоминать, что есть ещё одна профессия, с которой современная журналистика во многом схожа…
Ну, так вот: «10;», прямой эфир. Вели программу обычно двое. Перед каждым из ведущих листок с информациями, которые сегодня, сейчас, нужно прочитать. Они все разные. Есть что-то из официальной хроники, серьезные сообщения, есть криминальная хроника, иронические сюжеты. До десяти — двенадцати информаций в десятиминутном выпуске. Журналисту в «10;» нужно было обладать самыми разными талантами: официальная информация — ты должен её читать, как диктор Центрального ТВ, коммунальные темы — лексика приближена к разговорной, бытовой. И журналист в это время — друг, сосед зрителя, у которого прохудилась крыша, потёк кран.
Ведущие следят друг за другом, подхватывают разговор, вставляют реплики, иногда комментируют. В голове отсчитываются секунды — прямой эфир. На тебя смотрят тысячи глаз. Всё время чувствуется это напряжённое к тебе внимание.
Сатирическая зарисовка — тут можно подурачиться, изменить интонацию, голос.
Погода — зрителю после всего нужно дать расслабиться. Про дожди и солнце журналист рассказывает уже с тёплыми, домашними интонациями. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо…
Десять минут прошли. Заставка.
Кажется, во врЕмя уложились. Всё удалось сказать? Так ли? Какая-то опустошённость, облегчение. Наверное, даже счастье.
Ну, тот, кто хоть раз испытывал оргазм — ну, вот что-то похожее…
Сейчас говорят: прямой эфир — да что вы? Мало ли чего кто может сказать? В прямом эфире ошибки, шероховатости. Которые прекрасно исправляются при монтаже…
При монтаже телепрограмма убивается.
Приходит монтажёр, который даже не пластический хирург, а, скорее — патологоанатом, и они, вместе с мудрым редактором, сшивают своего Франкенштейна…
И вообще, говорят, нужна цензура. У экранов могут находиться дети…
Могут. Да. Но не нужно переводить стрелки. И не нужно днём показывать фильмы и телепрограммы со значком 18+.
И, потом — зачем цензура, если есть Закон о печати? Не оскорбляй, не разжигай расовую, религиозную ненависть…
А, в остальном — пусть будет эта свобода.
Есть, к примеру, разные СМИ: Жириновский, Петросян, Жванецкий. У каждого своя аудитория. И каждый в пределах своей информационной досягаемости позволяет себе то, чем его наградила или обидела природа.
И — пусть.
Лишь бы не оскорблял никого. Не призывал…
Когда-то Осип Мандельштам написал стихотворение «Собачья склока». Перевод из Огюста Барбье.
Он долго его не мог опубликовать.
Потом вдруг — получилось.
Случился какой-то короткий промежуток в политике, когда новые революционные советские власти ещё толком не разобрались, чего писателям и поэтам можно, а чего — нельзя. И в этот-то короткий промежуток истории и времени стихотворение Мандельштама и опубликовали.
По утверждениям критиков, ни до, ни после стихотворению «Собачья склока» увидеть свет не удалось бы.
Хотя и не про нас оно совсем, а про французскую революцию…
Так и время прямых эфиров. Нет, не тогда, когда ещё не было этих волшебных средств записи и монтажа программ. А — время программы «Взгляд», время Влада Листьева, старых программ НТВ.
Когда Осип Эмильевич мог бы много ещё своего опубликовать.
То время прошло. И о нём уже можно только вспоминать.
— А, что это такое, — могут спросить молодые тележурналисты, — «Прямой эфир»?
Я ещё помню…
Презервативы СССР
По улице посёлка нашего Растсовхоз шёл пятнадцатилетний Антон Вольф и пел. Он всегда пел. А мне было лет восемь.
Из коридора мы с дядей Витей Савицким выглядывали на улицу и увидели и услышали Антона.
«Антон Вольф опять поёт» — сказал дядя Витя. «Гандон, да?» — я ляпнул слово, которое подобрал где-то на улице и посчитал, что оно подойдёт сюда очень кстати.
«Не надо так говорить» — сказал дядя Витя. Он, к тому же, был ещё и мужем моей учительницы, Нины Николаевны.
Я спросил: «Почему?». Я, правда, не знал. — «Это плохое слово», — коротко объяснил мне дядя Витя.
Секса в СССР не было. Но презервативы выпускать приходилось. И не столько потому, что было, на что надевать, а, всё-таки, наверное, чтобы меньше было абортов.
Советские презервативы выпускались сухими, густо пересыпанными тальком. Чтобы резина не склеивалась и в решительный момент граждан самой свободной страны психологически не травмировала.
Выпускали их сухими безо всякого злого умысла. Никто не хотел специально досадить женщине, которая просто так, из предполагаемого удовольствия, а не для деторождения, решила отдаться мужчине. При Советской власти между мужчиной и женщиной, на момент их интимного сближения, возникала такая любовь, что омрачить её было невозможно ни тальком, ни каким другим, даже весьма крупнозернистым, абразивом. Деньги тогда особого значения не имели, поэтому отношения носили чистый, бескорыстный характер. Никаких тебе олигархов, никаких чиновников с окладами олигархов.
Так что на тальк и сухую резину никто тогда внимания не обращал.
Единственное, что могло создать в обществе социальную напряжённость, так это перебои в снабжении граждан великой страны «Изделием № 2».
В 70-е в Актюбинске возникла именно такая ситуация.
Презервативы — это, конечно, не колбаса. Такой продукт, что о нём не поговоришь в очереди с единомышленниками. Не выйдешь с плакатом на улицу: «Даёшь, мол, презерватив!». Тут не только власти — даже друзья, товарищи по работе посмотрят на тебя, как на сумасшедшего.
Поэтому актюбинский народ молча терпел.
Ну, я тоже — как все. Но потом подумал: не на всю же нашу страну напал этот презервативный кризис? Может, есть где такие оазисы, где заветных этих резиновых колечек полным — полно?