Я объявлял.
Всё шло, как по маслу.
И тут случилась заминка. Обычно всякие паузы в концерте у нас заполнял наш ковёрный конферансье. Но его не было. Вместо него был я, но заполнять паузы между номерами меня никто не учил. — Кто, если не я? — подумал я. И пошёл к микрофону.
А в детстве я очень любил читать книжки про войну. И мне запомнился эпизод из жизни и работы советских партизан. Наши партизаны были не только смелыми, но и хитрыми. Для того, чтобы свободно передвигаться по тылам немцев, они сформировали агитбригаду. И разъезжали себе, распевая песни, по оккупированным русским сёлам, собирая попутно сведения о живой силе и технике в фашистских войсках. О концертах своих объявляли заранее. Для того, чтобы привлечь внимание, использовали в заголовках такую надпись: «Съедение живого человека». И зрителей никто не обманывал. На концерте, действительно, объявлялся этот номер — «Съедение живого человека». На сцену приглашался желающий быть съеденным. Обычно желающего не находилось, и концерт продолжался.
Но однажды желающий нашелся. Вернее, «желающая». На сцену вышла девушка в лёгком летнем платьице и предложила себя для эксперимента. Но наш конферансье-партизан не растерялся. Он сказал девушке: — Раздевайся! — Потому что не хотел он её есть, вместе с туфлями, бельём и ситцевым платьем. А девушка тогда смутилась, покраснела и убежала со сцены.
И я, вооруженный на всякий случай, хитростями наших партизан, вышел к микрофону и объявил номер «Съедение живого человека». Всё шло, как по писаному. Ну, прямо, совсем, как в той книжке, буква в букву. Как только я объявил свой смертельный номер и по рядам прошёл, прокатился первый смешок, откуда-то из середины зала поднялся молодой парнишка и стал протискиваться к сцене. — Ну, блин, — подумал я, а на публику стал кричать, как я рад, что нашёлся такой смелый человек, что, наконец, можно будет перекусить кем-нибудь свеженьким, а то всё консервы, да консервы…
А паренёк-то и вот он уже, на сцене. И уже стоит напротив меня, ждёт аттракциона. Глаза голубые, ватник, ботинки. Да, именно ботинки, не валенки, не сапоги. Это я сильно запомнил. Потому что, когда я сказал парнишке, что ему нужно раздеться, что одетым я его есть не буду, он стал раздеваться. Фуфайку стал снимать, стягивать свитер. Я взялся ему помогать: привстал на колено, начал ботинки расшнуровывать. Трудно было, шнурки заледенели. Попутно думал, что бесконечно это всё продолжаться не может. Всякой сказке приходит конец. Сколько верёвочке не вейся, а одежда скоро кончится.
И, правда. Одежда кончилась.
На парнишке остались только длинные семейные трусы, которые сейчас опять стали входить в моду.
Он стоял и смотрел на меня своими чистыми голубыми глазами. Я отпустил ботинок, который держал в руке — и ботинок остался висеть в воздухе. Пой не пой, а зимы всё-таки ещё никто не отменял. Мороз крепчал. На мне была нейлоновая рубашка с бабочкой и брюки. А на мальчишке — только трусы.
Я жёстко скомандовал: — Снимай трусы!
Можно догадаться, что всё это время публика к происходящему на сцене не оставалась безучастной. Хохот, одобрительные крики. В общем, пауза заполнялась нормально.
Мальчишка взялся руками за те место на трусах, где была резинка, и сказал нерешительно: — Нет… Нельзя…
Я так думаю, он за резинку держался на всякий случай. По-моему, у него были подозрения, что я с него могу снять эту последнюю тёплую одежду. И, если я думал, что у мальчишки, возможно, не все дома, то не исключено, что и обо мне он был похожего мнения. У меня в запасе была ещё пара попыток заставить этого представителя мирного населения сбежать со сцены. И я крикнул ещё два раза: — Снимай трусы, не могу я тебя одетого кушать!..
А потом — я понимал, что проиграл, что это мой позор, — потом я сгрёб в охапку всю его одежду — штаны, фуфайку, свитер — всё, что зима заставляет человека надевать на себя, и насильно вытолкал со сцены. Под хохот публики и аплодисменты, которые были, неизвестно кому, а, скорее, известно — не мне, это точно.
После этого я уже не заполнял пауз между номерами наших дальнейших выступлений, какими бы длинными они не случались. И даже не объявлял эти номера.
После концерта Сергей Георгиевич смотрел на меня волком, хотя ничего не сказал.
Чувствую, что я заставил его сильно засомневаться в моей башковитости.
После сдачи государственных экзаменов я окончательно забросил свою артистическую карьеру.
Стал руководителем фото-кинокружков на областной станции юных техников.
ТВ нашего прошлого
На телевидении я начал работать в начале семидесятых. На областном телевидении города Актюбинска.
Телевидения бывают разные. В Советском Союзе они делились на Центральное, то, что в Москве, Республиканские — по одному в каждой столице братских и свободных республик и — областные.
На областном телевидении много чего не было по сравнению со столичным. На тот момент, когда я стал готовить свои передачи, в Алма-Ате уже вовсю использовали видеозапись. У нас все программы шли в прямом эфире. Что, конечно, дисциплинировало. Никаких тебе дублей, оговорок, никаких почесать нос. И чесаться, и чихать можно было уже только после эфира.
Большим, знаковым событием стало для нас получение первого видеомагнитофона. Разумеется, не нового. Модель уже прошла в Алма-Ате и Крым и Рым. Это в столице установили новый, а нам уже досталось счастье с барского плеча.
Это счастье занимало большую комнату. Большие — в один обхват катушки с видеолентой. Постоянное жужжание приборов.
Но эта видеозапись практически ничем не отличалась от прямого эфира. По-прежнему, нельзя было ничего исправить, добавить. Вся передача записывалась без остановки от начала до конца. Единственным плюсом было то, что передачу можно было записать заранее, а потом поставить в удобное время. Ну и, конечно, повторить.
Но мы смотрели Центральное телевидение. И нам тоже хотелось делать передачи живые, в которые можно было собирать самые ценные фрагменты из многочасовых записей. Делать видеофильмы. Но до этого было ещё очень далеко. И приходилось выкручиваться.
Однажды призвал меня к себе наш главный редактор, Геннадий Иванович Ерофеев. И сказал: — Скоро, Саша, выборы. Нужно нам сделать какую-нибудь передачку о депутатах. О тех, кто пойдёт голосовать. Желательно — кто пойдёт голосовать в первый раз. У меня в голове мелькнуло — «и — в последний?», но вслух я не переспросил своего начальника.
Созвонился с пединститутом. Нужен, говорю, человек, который будет голосовать в первый раз. Пединститут сказал: — Пожалуйста! Прислали ко мне красивую девушку-казашку. Круглая отличница. Комсомолка. Стал я с ней разговаривать про голосование — никаких эмоций. Ну, как у всякого нормального человека. Но ведь, блин, отличница? Комсомолка! Что она, на собраниях у них там, в пединституте не выступает?
Бился целый час — ничего не получается. И тогда сказал я своей героине: — А, давайте, я вам текст напишу, а вы его потом и перескажете? Девушка согласилась. Куда нам обоим было деваться?
А я вообще не сторонник был никаких заготовок, всяких там чтений по бумажке. А здесь… Ну, что делать?..
Сел я и написал от лица девушки, как ещё с детства она запомнила эти радостные, счастливые дни голосования. Музыка на улицах, нарядные родители, улыбки на лицах людей, которые шли отдавать свои голоса за единый блок коммунистов и беспартийных. Что-то около странички машинописного текста. Отдал отличнице-комсомолке. Вечером сел смотреть свою передачу. Даже я чуть не заплакал. Будущая учительница, глядя прямо в камеру, с выражением, ярко, искренне рассказала о том, какие она испытывает чувства накануне своего первого голосования. О своих родителях. О музыке на улицах. Слово в слово по тексту, до запятой. Я слушал и не верил, что всё это написал я сам…
Наверное, правда, она была лучшей в Актюбинском пединституте.
Задумал я как-то цикл передач «Чем больше от сердца отрываешь…».