Дело оставалось за немногим — выдать передачу в эфир. Естественно, прямой.

В обед проходила трактовая репетиция. Группа ответственных товарищей, цензура просматривали то, что журналист хотел показать актюбинцам вечером.

Тогда все передачи ещё вели дикторы. Я вызвался свою передачу вести сам. Что может быть проще — сам написал, сам общался с героями передачи.

Свои возможности я переоценил. Когда включили свет, камеры и микрофон, язык во рту распух у меня до таких размеров, что мог я издавать только звуки, но не слова.

Мне предоставили возможность повторять попытки. Но ничего не получилось.

Мою первую передачу в прямом эфире прочитал диктор, Иван Ушанов.

Нам довольно быстро дали ПТС — передвижную телестудию. Большой автобус, забитый аппаратурой для трансляции телевизионных передач.

До того все передачи велись только из стационарного помещения на ул. 50 лет Октября, рядом с Обкомом партии. А помещение это размещалось в крыле драматического театра. Было очень удобно — в мае и ноябре трудящиеся приходили ликовать на привычные демонстрации. Из телестудии через окна и двери техники телецентра вытаскивали на площадь камеры, кабели. Для того чтобы показать в эфире эти главные политические события года.

Те из актюбинцев, которые по каким-то причинам на демонстрацию попасть не могли, садились у телеприёмников и, в течение полутора-двух часов вглядывались в колонны демонстрантов, в надежде увидеть своих друзей или знакомых.

Когда потом и те и другие после демонстрации встречались — было много радости: — А я тебя видел! — кричали одни. — А я вам махал! — счастливо смеялись в ответ другие.

И вот театр неожиданно сгорел. Почему неожиданно? Театры издревле обладают такой способностью. Даже есть устойчивое словосочетание: «артист погорелого театра». Если есть театр, то он когда-нибудь обязательно должен сгореть.

Сгорел и наш, Актюбинский областной.

Но это уже не было отдельным, частным огорчением только артистов театра. И не только нас, сотрудников телестудии, оборудование которой сгорело вместе со сценой и декорациями, в которых жили и кипели страсти всемирно известных персонажей.

Сгорела студия, а, значит, была утрачена возможность каждую весну и осень транслировать на область ликование трудящихся по поводу наших самых важных праздников.

Трудящиеся, конечно, праздники эти очень любили. Но потеря возможности помахать в камеру флажком или воздушным шариком, а потом услышать вечером: — А! Мы тебя видели — ты махал! — потеря этой возможности обессмысливала присутствие на этих демонстрациях. Вот ты там вроде был, вроде и прошёл мимо трибун, где стояли вожди в плащах и шляпах, а — будто тебя там и не было.

Вожди такое отношений трудящихся к демонстрациям вслух могли отрицать, но нутром чувствовали, что ситуацию нужно исправлять, нужно быстро что-то делать.

Нет, никто не кинулся срочно отстраивать здание нового театра. Без театра советский народ может прожить. А вот без телевизора — нет!

И в самом срочном порядке из казахстанской нашей столицы, из Алма-Аты, была доставлена ПТС — передвижная телевизионная станция. Конечно, не новая. Но из тех, которые уже работали на электричестве.

От пожара до прибытия передвижной станции был промежуток времени, в который всех сотрудников телевидения нужно было чем-нибудь занять. В стране Советов была на этот счёт безразмерная отрасль — сельское хозяйство. Куда можно было охапками, вагонами вбрасывать государственные дотации, поддерживать это хозяйство помощью солдат, учащихся, студентов, рабочих городских предприятий. И — как только ни помогали, а очереди за продуктами оставались.

Наш Михаил Николаевич периодически от своих старших товарищей из обкома получал разъяснения по поводу отдельных у нас наболевших вопросов. На которые мы, журналисты, должны были честно, без прикрас, отвечать трудящимся телезрителям.

Так вот, насчёт отсутствия мяса Михаил Николаевич объяснил нам: вообще-то жить мы стали лучше. И, от хорошей нашей жизни, стали больше есть мяса и прочих деликатесов. Вот почему на прилавках сейчас так пусто. Больше стали есть! И — вкуснее!

Мы смотрели на лоснящееся лицо нашего начальника, и вредные политические сомнения, если до того у кого-нибудь и закрадывались, благополучно рассеивались.

Наше вынужденное бездействие выпало на жаркие летние месяцы. Как раз, когда на селе шла ежегодная битва за сено.

Воевать за сено повезли и нас.

Байганинский район. По бескрайним подстриженным полям разбросаны тюки прессованного сена. Их нужно было вилами забрасывать на прицеп. В тени термометр показывал сорок. Естественно, работали мы без зонтиков. Питание — супы, каши и много мяса. Рядом обычная для тех мест речка — цепь продолговатых глубоких водоёмчиков, связанных между собой зарослями камыша. Вода — чистейшая. Хоть пей, хоть купайся, хоть уху в этой воде вари.

В общем, был у нас этакий санаторий с элементами принуждения. Хочешь не хочешь, а селскому хозяйству помогай, а за это купайся, загорай и кушай натуральную, без всяких вредных добавок, деревенскую пищу.

В эти дни я научился материться.

Был с нами телеоператор, Пётр Фаддеевич. И — Ах! Как красиво он матерился! Это была просто песня! Я прямо заслушивался Петра Фаддеевича. Ни до, ни после я не слышал такого красивого, художественного, мата.

Уже вернувшись из Байганинского района, я долго ловил себя на том, что уже и у меня наполовину вырывалось изо рта начало бесценного обсценного созвучия. Но я задерживал его, прикусывал. Потому что употребление ненормативной лексики всегда было противу правил, установленных внутри меня. Но Пётр Фаддеевич наглядно в своих факультативах показал мне когда-то, что в русском языке нет слов плохих, как и нет самых хороших. Главное — чтобы каждое слово было к месту.

А найти место шершавому, занозистому, неудобному, острому русскому слову доступно только Мастеру…

В эти же знойные байганинские дни возник у меня нестерпимый писательский зуд. Ничего не мог с собой поделать. Рука рвалась к перу, искала его. А потом они вместе набрасывались на любой подходящий кусок бумаги.

В часы обеда, в перерывах я садился за стол, либо распрямлял листок на каком-нибудь ящике и писал своего «Джузеппе»:

«От холода посинело небо. Ветер уносил в обрывки облаков сморщенные осенние листья. Долго не было дождя, и они высыхали, скрючивались, так и не успев пожелтеть. Они умирали молодыми…»

Я много чего тогда там наворотил:

«— Я уезжаю, Хуанита. И только это пришёл тебе сказать.

— Куда?

— Не имеет значения. Ты по-прежнему любишь меня?

— О — о — о!

Поцелуй. И ещё. И ещё. По губам. По лицу. По щекам. Почему она не целует в солнечное сплетение?..

— Как всегда — ты блеск и великолепие. Я от тебя в восторге. Прощай…

— До свидания, Джузеппе…

Лестница. Зубы ступенек. Арка небесного свода…

Свободу! Свободу Луису Корвалану! Руки прочь от Вьетнама! Они же там рис выращивают! Тоже жить хотят!..»

Газеты, радио своими воспитательными слоганами всюду нас сопровождали. И короткая жизнь моего Джузеппе так же проходила под их аккомпанемент:

«Президент Никсон вылетел во Францию… Киссинджер вынужден оставить свои дела на Ближнем Востоке… Лично Леониду Ильичу…Отпустите Анжелу Дэвис! Что вы там с ней делаете? Больше продукции, высшего качества с наименьшими затратами!..».

Наши дорогие, незабываемые 70-е. Когда не было колбасы, но было осознание, что мы самые сильные и самые справедливые…

Почему-то именно в это счастливое время моему Джузеппе приходили в голову мысли, чуждые сознанию советского человека. Может, потому, что он был Джузеппе и, видимо не совсем советский?..

«Жизнь… Она даётся один раз. И смерть тоже. У человека не получается быть хозяином своей жизни. А… смерти?

Среди зверей неудачников пожирают более сильные, более удачливые. У нас давно нет людоедов. Теперь у людей всё выглядит по-умному. Им не зря даны мозги. Они сами убивают себя, несмотря на то, что их мясо никто не будет есть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: