— Поступиться своей любовью? Нет, не хочу, — упрямо сказал Савелов. — Но я понимаю: так продолжаться не может. Надо наши отношения из тайных сделать явными или…

— Да, вам стоит над этим поразмыслить, — заключил Маясов.

И тут же подумал, что эта рекомендация едва ли будет правильно парнем воспринята. Может быть, вообще не стоило об этом говорить. В конце концов это его личное дело. Во всяком случае, оно вне компетенции органов госбезопасности.

Это, конечно, так, если допустить, что все нити дела существуют сами по себе, независимо одна от другой: честолюбивые замыслы юноши, крушение его жизненного идеала, нездоровые настроения, упаднические стихи, неудачная любовь. Но в том-то и сложность, что в действительности этой параллельности нет. Все сплелось в один клубок. Потяни за первую нить — зацепишь вторую. Оставь нетронутой третью — окажется незамеченной следующая, быть может, самая важная для распутывания всего клубка.

Маясов встал из-за стола, задумчиво походил по кабинету и, остановившись возле Савелова, сидевшего за приставным столиком, сказал:

— Вот вы, Игорь, переживаете, что вам не удалось поступить в художественный институт. А ведь бывает и так: человек поступает туда, учится год, другой, а потом сам подает заявление об отчислении?

— Почему?

— Желание стать художником — одно, а настоящий талант, без которого художника не бывает, — это другое.

— Старо как мир, товарищ майор.

— Да, истина не новая… И надо быть мужественным, чтобы посмотреть правде в глаза.

— Вы зря осторожничаете: мне как художнику приговор объявлен давно.

— Зачем же так: «приговор»? Старайтесь взглянуть на это проще.

— Это не просто, если вместо кисти приходится брать в руки метлу.

— Подметать улицы тоже кому-то нужно, — сказал Маясов. — А что касается творчества, то все зависит от самого человека. Можно быть художником за слесарными тисками и равнодушным ремесленником на сцене академического театра.

— Тоже верно, — Савелов тяжело вздохнул. — Только человеку не безразлично, где трудиться, чем заниматься.

— Разумеется. Свое место в жизни каждый должен настойчиво искать.

— Я так и делал.

— Не совсем. Вы хотели впрячь себя в такой воз, который вам явно не по силам. — Маясов чуть помедлил. — Вас предостерегают от худшего, а вы разыгрываете трагедию, впадаете в мировую скорбь.

— Я ничего не разыгрываю. — Савелов нахмурился, отвернулся к окну.

— Не будем придираться к словам… Вы не разыгрывали трагедию: вы ее сами создали и поверили в нее. И, к сожалению, слишком искренне.

— Никакой трагедии я не создавал, откуда вы взяли?

— А ваши стихи?! — строго сказал Маясов и постучал по тетради, лежавшей на столе. — Вы думаете, я не понимаю, на каких дрожжах бродит ваша поэзия?

— Пишу, как умею.

— Вы напрасно обижаетесь: я говорю не о форме, а по существу. Можете писать, как хотите… Но не распространяйте вирши с антисоветским душком!

— Я их не распространял.

— Но знакомым читали?

— Это было, — тихо подтвердил Савелов.

— Вот об этом давайте и поговорим…

Маясов увидел, как сразу побледнело смуглое лицо парня.

Рассказывая, Савелов много и жадно курил. Владимир Петрович почти не перебивал его. Было похоже, что обстоятельный рассказ юноши искренен и правдив. Маясов только подумал, как неровно, «клочковато» подготовлен этот сын не в меру честолюбивой учительницы. (Знакомясь с домашней жизнью Савелова, Маясов пришел к выводу: во многом виновата мать. Для нее Игорь был единственный, с детства исключительный, чуть ли не вундеркинд. В результате она разожгла в сыне обостренное, нездоровое честолюбие.) Суждения Савелова об одних вещах поражали своей зрелостью, о других — свидетельствовали о порядочном сумбуре в его голове: плохо усвоенные догмы старых истин переплетались с крылатой романтической мечтой, мальчишеская наивность уживалась рядом с цинизмом человека, познавшего в какой-то степени изнанку жизни.

Кончив свой рассказ, Савелов вытер платком вспотевший лоб, потом, немного помолчав, спросил глухим голосом:

— Меня будут за стихи судить?

— Передавать ваше дело в суд мы не будем.

Савелов тревожно взглянул на майора:

— Это что ж, без суда осудят?

— Без суда никого не осуждают, — сказал Маясов. — Что касается вас, то будет полезнее, если с вами поговорят ваши товарищи…

8

— Господи, наконец!.. — выдохнула Варвара Петровна, услышав звук открываемой входной двери. Она тревожно подняла голову от пухлого романа, который читала, прислушалась. В глазах ее отразился весь страх, пережитый за долгие часы ожидания. И сразу же — невольный вздох облегчения: в комнату с тетрадкой в руке вошел сын.

— Ну что тебе сказали?

Игорь отсутствующе посмотрел в сторону матери, бросил тетрадку на диван и молча направился в свою комнату.

Варвара Петровна проводила его внимательным, испытующим взглядом, отложила книгу, поднялась. С минуту постояв и не дождавшись, когда сын выйдет из своей комнаты и все объяснит, принялась накрывать на стол. Потом принесла из кухни подогретый обед. Взяла тетрадь, для чего-то полистала ее, пошла к сыну.

Игорь сидел верхом на стуле, упершись подбородком в его спинку, и отрешенно смотрел в окно.

Мать тронула его за плечо. Он странно, словно внезапно разбуженный, посмотрел на нее и опять отвернулся.

— Иди поешь.

Сын не откликнулся.

— Тетрадку твою куда положить?

— Порви. Погоди… я сам.

Игорь встал, пошел в кухню. Сдвинув с горящей конфорки чайник, сунул тетрадь в огонь. Пламя охватило листки, больно лизнуло пальцы. Игорь отдернул руку, крикнул раздраженно:

— Где щипцы?!

— Что?

Перемешивая мягко шуршащий пепел подвернувшимся под руку кухонным ножом, Игорь ответил с веселой злостью:

— Я на ней… второй раз… обжегся!

ГЛАВА IV

Странные письма

1

Ирина Булавина отпросилась у режиссера с репетиции. Дома она решила наскоро переодеться и тотчас уйти. Это выглядело смешно, но она действительно стала бояться одиночества и тишины в квартире. Тишина пугала ее, настораживала, заставляла прислушиваться: не стучит ли кто в дверь?..

Отыскивая в сумочке губную помаду, Ирина снова увидела там письмо. Она получила его позавчера. Письмо было в зеленом конверте. Точно таком, как и первое, которое пришло из Москвы две недели назад. Только на этом штемпель стоял не московский: письмо было отправлено с почтамта областного центра.

Возможно, отец находился в области проездом. Между делами забежал на почту, чтобы написать ей несколько слов. А может, он надолго или даже навсегда обосновался здесь, чтобы быть поближе к ней, Ирине, своей единственной дочери.

Впрочем, все это странно и непонятно. Уйти из дому в сорок первом году и вновь объявиться ровно через двадцать лет, двадцать лет молчания — такое не вдруг укладывалось в голове…

До этих писем в зеленых конвертах она и мысли не могла допустить о причастности отца к каким-то темным делам. Только прочитав второе письмо (еще более туманное, чем первое, тревожно-смутное), она подумала, что с ее отцом, которого она считала пропавшим без вести, а попросту говоря, погибшим на фронте, произошло что-то неладное, нехорошее. И еще она поняла из этого короткого письма, написанного характерным бисерным отцовским почерком, что он приехал «оттуда» и приехал не как Александр Христофорович Букреев, а под чужим именем.

Когда он уходил на фронт, ей едва исполнилось пять лет. Но она навсегда запомнила то июньское утро. Отец нагнулся, потом присел перед ней на корточки, поскрипывая ремнями новой портупеи. Он не плакал, как мать, он улыбался. Подняв ее на руки, сказал:

— До свидания, Ири. — И при этом смешно пошевелил черными усами. Он всегда так делал, когда уходил на работу. И всегда называл «Ири» — так, как она себя называла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: