— Как это? — не понял Тюменцев.
— Ты, думаешь, я в деревню пустой иду? — Рубцов кивнул на сверток, лежавший у его ног: — Все имеется: и аппарат и бумаги достаточно.
— Ясно, — сказал Тюменцев, — бродячий фотограф.
— Почему же бродячий? — Арсений Павлович пропустил насмешку мимо ушей. — Я в законном отпуске: чем хочу, тем и занимаюсь.
— Ни пуха ни пера, — Тюменцев взял свой вещевой мешок и зашагал на другой конец деревни, к гаражу.
— Чудак! — бросил вслед Арсений Павлович. — Куга зеленая…
Несмотря на такое прохладное расставание в Хребтове, на другой день — в Плотвихине, Рубцов встретил Тюменцева как ни в чем не бывало. И с доброжелательной улыбкой предложил:
— Забудем, Петя, вчерашние недоразумения…
Возможно, Тюменцев не поверил бы в искренность этих слов, если бы не случай, происшедший еще через день на переправе. Зубоскаля с деревенскими девчатами, Петр свалился с парома на середине быстрой реки. Рюкзак с охотничьим снаряжением за плечами был тяжелый — Тюменцев упал вниз спиной, сразу глотнул порядочную порцию воды и, задохнувшись, камнем пошел на дно.
Рубцов спас ему жизнь, вытащив из бурлящей холодной Чены. С той поры Петр поверил в широкую душу Арсения Павловича и искренне привязался к нему. И поэтому многое прощал своему приятелю, снисходительно считая, что у каждого человека есть свои слабости, каждый не без изъяна.
В последнее время Тюменцев стал замечать, что поведение Рубцова сильно изменилось. Он стал какой-то дерганый: то бесшабашно-веселый, то мрачный, нелюдимый. Причем эти переходы от одного состояния к другому были, как правило, внезапны, необъяснимы.
Однажды на рыбалке Рубцов ни с того ни с сего выхватил из воды удилище, переломил его о свою острую коленку и обломки забросил в кусты.
— К черту, надоело!
— Клев же хороший, Павлыч, — пытался было удержать его Тюменцев.
— Можешь торчать здесь хоть до вечера! — с непонятным озлоблением проговорил Рубцов. — А я поехал…
В тот же день Петр зашел к нему на квартиру, когда он вернулся с ипподрома. Арсений Павлович пьяный лежал на диване, положив длинные ноги в пыльных полуботинках на полированную боковину. И что-то непонятное бормотал себе под нос.
— Проигрался, что ли? — спросил Тюменцев.
Рубцов посмотрел на него мутными глазами и ничего не сказал. Лишь тяжело, прямо-таки по-лошадиному, вздохнул.
После этого случая Тюменцев пришел к твердому мнению, что женился Арсений Павлович неудачно. («Три года вдовствовал — и, пожалуйте, влип»). От этого, наверное, и выпивать стал чаще и характер поиспортился.
Правда, это мнение хотя и было твердым, но едва ли окончательным. Потому что, сколько ни приходилось Петру видеть Рубцова вместе с его новой женой Ларисой, он никогда не замечал между ними ни ссор, ни малейших раздоров, ни даже взглядов косых, недоброжелательных. И тогда, теряясь в догадках о причинах неустойчивости настроения Арсения Павловича в последние месяцы, Тюменцев философски заключил, что чужая душа — потемки.
Этот вывод, достойный мудреца, освобождал его от необходимости ломать голову над вопросом, который казался ему неразрешимым, ставил в тупик. А Тюменцев, как всякий шофер, не любил тупиков. Он старался избегать их. Потому что было проще и приятнее принимать в жизни все как есть. В том числе и людей — такими, какими их встретил и узнал. И от них надо не отмахиваться, а, не мудрствуя лукаво, жить вместе со всеми и так, как все…
Свадебное гулянье было в полном разгаре, когда к столу, где сидел Тюменцев, подошел улыбающийся Аркадий.
— А не пора ли, Петя, показать свое искусство?
— Это можно, — сказал Тюменцев и пошел в сутолоке искать куда-то отлучившегося Рубцова.
Он нашел его в прихожей. Арсений Павлович курил вместе с двумя инженерами химического завода, на котором работал брат Тюменцева. На предложение «малость размяться» Рубцов весело, по-пионерски отсалютовал:
— Всегда готов, Петруша! — И, извинившись перед собеседниками, слегка покачиваясь, зашагал вслед за Тюменцевым в соседнюю комнату.
Там было шумно, играла радиола, кто-то плясал, слышался дробный перестук каблуков по паркету. Выждав, когда плясавшая пара выдохлась и отступила в сторону, Рубцов с Тюменцевым перемигнулись, попросили поставить пластинку снова и, растолкав кольцо гостей, вышли на круг.
Они плясали недолго, не больше пяти минут. Но уж это была пляска! За их ногами невозможно было уследить. Лишь мелькали начищенные ботинки. Дребезжали стекла книжного шкафа, дрожал пол, и все вокруг били в ладоши. Волосы у плясунов растрепались, лица стали красными. Шел молчаливый неистовый спор: кто кого?
Этой сумасшедшей пляске научил Петра Арсений Павлович. Называлась она «Нашенская»; тот, кто переплясывал партнера, обычно выкрикивал: «Нашенская взяла!»
Сейчас эти слова прокричал Тюменцев: его приятель сдался — выбежал из круга прямо к раскрытому окну, плюхнулся на подоконник.
А через несколько минут тут уже образовался мужской кружок. Рубцов с невозмутимым выражением лица рассказывал веселые анекдоты. Это была его обычная манера: говорить о смешном с серьезной миной. Москвич Аркадий, успевший уже порядком захмелеть, угощал всех настоящими гаванскими сигарами.
Арсений Павлович понюхал сигару с видом знатока и сказал:
— Такую курить не здесь, в толкучке, а где-нибудь в тишине, в мягком кресле, с кофейком.
— Есть тут такой уголок, — сказал Тюменцев. И тоже понюхал свою сигару.
В это время подбежали девушки, начались танцы. Лавируя между парами, Тюменцев и Рубцов пошли в дальнюю комнату, отведенную для отдыха гостей. Там никого не было. Через раскрытое окно виден был тусклый свет уличного фонаря.
Рубцов устало опустился на диван. Достав перочинный ножик, крепким ногтем раскрыл миниатюрные ножницы, обрезал кончик сигары, закурил.
— И в самом деле, только чашки кофе и не хватает, — сказал он, блаженно закрыв глаза.
— Попытаюсь организовать, — откликнулся Тюменцев и исчез за дверью.
Рубцов распустил галстук, вытянул ноги. Голова слегка кружилась, клонило в сон…
Должно быть, он задремал на несколько минут, потому что не помнил, как в полутемной комнате очутились Нина и Аркадий, о которых Тюменцев рассказывал за столом. Они сидели на подоконнике. Точнее, сидела она, а он, взлохмаченный, в расстегнутом пиджаке, стоял рядом и пьяно, горячо бормотал что-то о ее недальновидности.
Мысленно чертыхнувшись, что потревожили его покой, Рубцов собрался было встать и уйти. Но вставать не хотелось, глаза слипались сами собой. Лучше сидеть, как сидел. Все равно здесь, за шифоньером, его в полумраке не видно.
А невнятный разговор у окна продолжался.
— Опять ты за свое… — слышался недовольный голос девушки.
— Не опять, а снова, лапка моя.
— Надоело.
— Пойми же, не могу я без тебя…
— Ничего, выдюжишь.
— Смеешься?
— Такая уж я веселая… А если серьезно: едва ли что выйдет у нас. Я писала тебе об этом.
— Выйдет! Ты только скажи — завтра же разведусь с женой.
— А потом?.. Тринадцать лет алименты будешь платить на своих двойняшек. Ничего себе, веселое житье!
— Об этом, радость, не беспокойся! И на тебя и на детей заработаю… А если повезет — озолочу, в шелках ходить будешь…
— И долго ждать? — В голосе девушки издевка.
— Чего?
— Ну, когда в шелках-то…
— А-а… Вот это уже другой разговор, — обрадованно сказал Аркадий, по пьяному делу не раскусивший иронии ее слов, и полез было к Нине целоваться. Но она оттолкнула его:
— Здравствуйте!
Видимо, отпор разозлил незадачливого жениха.
— Можешь здорово просчитаться! — сказал он. — Через десять дней я еду в командировку в Берлин. И ты узнаешь, что имеешь дело с богатым человеком…
Нина громко засмеялась.
— Зря смеешься! — обиделся Аркадий. — Я, если хочешь знать, ждал этой командировки пятнадцать лет. — Он вытащил из кармана бумажник, а из него — какой-то листок, повертел им перед лицом Нины. — Вот смотри!.. Впрочем, что мне бумажка, я все и так помню, разбуди хоть ночью — пожалуйста: Дрезденштрассе, дом пять, во дворе, под средней колонной…