Мне говорили, что мой отец был женат три раза. Я — от третьего его брака. Как звали мою мать-француженку, как она выглядела, я не знаю. Но мне передавали: она была изумительная красавица. Говорили, что у меня есть еще два брата. Старший — от русской женщины, а другой — от немки. Я никогда их не видела. Не знала их имен. Так было поставлено дело в семье моего отца.
Когда мне исполнилось десять лет, отец стал носить форму немецкого офицера. Жили мы тогда постоянно в Мюнхене. Отдали меня в пансион Эльзы Копф. В пансионе этой сухой, как вобла, фрау обучалось пятнадцать мальчиков и девочек. Учителя — русские. Обучение — по советским учебникам. Когда началась война, то иногда на занятиях присутствовали военные. Особенно помню пожилого жилистого генерала с седым ежиком волос на голове. Он неожиданно и часто нас экзаменовал. Генерал был родным братом Эльзы Копф.
Занятия специально русскими вопросами и по советским учебникам и книгам нам объясняли тем, что скоро Россия освободится от власти коммунистов, и мы вместе со своими родителями должны поехать туда жить…
Двенадцати лет я перестала посещать пансион Эльзы Копф. Все дальнейшие занятия со мной проводили в доме отца двое русских: Николай Федорович и Василий Романович. С ними я изучала конституцию, разучивала русские песни, читали они мне детские книги советских писателей, рассказывали по советским книгам о лидерах Коммунистической партии. Много я знала о советских школьниках-пионерах, их жизни, о комсомоле. Память у меня была блестящая, и тщательная подготовка давала то, что я знала не меньше любого самого развитого советского школьника.
Мне иногда хотелось играть, как каждому ребенку, но это было категорически запрещено, и постоянно внушалось, что я предназначена для «великой» миссии. Тогда я полностью не понимала значение слова «миссия», но узнала, что это поважнее забав, которые все равно когда-то должны кончиться. Но забаву для себя я все же находила во время занятий спортом. Это тоже входило в программу. Я могла великолепно ходить на лыжах, освоила фигурное катание на коньках.
Пока занималась с Николаем Федоровичем и Василием Романовичем, отца видела редко. Потом он откуда-то приехал и стал проверять, насколько хорошо я знаю советскую жизнь. Он был доволен моими достижениями и говорил мне, что моими успехами интересуется сам фюрер Адольф Гитлер. Может быть, это была и неправда, но меня это тогда подхлестнуло, и я старалась быть на высоте.
И все же я воспитывалась как особое тепличное растение, изолированное от внешнего мира. Получилось так, что я почти ничего не знала о жизни в самой Германии, кроме одной бредовой мысли: Германия — владычица мира. Иногда отец любил похвастаться мною и демонстрировал меня своим избранным друзьям, приходившим в неописуемый восторг от моих по-детски отчетливых знаний СССР. Все вкладываемое в меня я затвердила как отлично выученное стихотворение и могла без затруднений часами говорить о своих предметах. Тут, несомненно, большую роль сыграла моя блестящая память. Но если бы меня в то время выпускали свободно гулять по улицам Мюнхена, я бы заплуталась и без посторонней помощи не могла бы вернуться в дом отца. Дальше обнесенного оградой огромного парка меня никуда не пускали, можно сказать, держали взаперти.
И вот наступил такой момент, когда отец открыл для меня смысл моей «великой миссии». Он сказал, что меня отправят в Советский Союз. Там я должна буду выдавать себя за советскую девочку, потерявшую родителей и родных. Через некоторое время в Москве меня встретит женщина, которая будет руководить мною, а я обязана буду ей во всем подчиняться.
Хотя мне в то время не было полных четырнадцати лет, но услышанное меня ничуть не испугало. Я уже давно свыклась с тем, что живу в особенном мире. Мои одногодки, которых я иногда наблюдала на улице Мюнхена через зеркальные стекла окон нашего дома, были для меня далеки во всех отношениях. Я только спросила отца, что ожидает тех четырнадцать мальчиков и девочек, которые обучались вместе со мной в пансионе фрау Копф. Отец коротко сказал, что у каждого человека есть свое предназначение.
Тогда же он мне показал альбом с портретами знаменитых женщин-разведчиц, рассказывал о их жизни, стараясь увлечь мое воображение. Я запомнила некоторые имена. Это — известная разведчица Бисмарка Тереза Лахман, немка Лиза Блюме, француженки Бланш Потэн и Марта Рише, англичанка Елизавета Вертгейм и многие другие. Я помню, расхваливая этих женщин, он ни словом не обмолвился о печальном конце, который постиг почти каждую из них.
За месяц до дня моего рождения я с отцом покинула Мюнхен. Я не испытывала грусти, но на сердце у меня было не особенно спокойно. Затем две недели одна, только под охраной немецких солдат, я прожила на каком-то заброшенном хуторе в Литве. Потом появился отец и велел собираться. Мы недолго летели на самолете, еще несколько часов тащились в повозке, запряженной парой лошадей, по какому-то дремучему лесу. Наконец в лесу, в маленькой грязной избушке, я с отцом пробыла еще три дня. Вот там он меня уже не оставлял одну, и все время проверял, хорошо ли я усвоила полагавшееся мне запомнить.
В нем уже просто говорили перенапряженные нервы, так как я отлично знала свое новое имя, знала, что мой отец — колхозник Григорий Пантелеевич Жаворонков, из белорусской деревни Глушахина Слобода, мать из той же деревни, зовут ее Домна Петровна, сестренку Оля, а братишку Петр. Все они погибли при взрыве, находясь в избе, а я во время взрыва была на огороде и поэтому осталась в живых. Все это: и различные мелкие детали, вроде того, кто соседки Жаворонковых справа и слева, сколько в Глушахиной Слободе было до войны изб, где я училась — должна была твердо, без запинки знать.
Как из лесной избушки я переместилась в Глушахину Слободу, мне неизвестно. Помню: отец дал мне что-то выпить, приятное на вкус, но густое и тягучее. Мне сразу же нестерпимо захотелось спать. Когда я пришла в себя, то первое, что увидела, — это лицо совершенно незнакомой мне женщины. Она гладила меня по голове и плакала надо мной. Сначала я ее приняла за ту женщину, о которой говорил отец, но быстро сообразила, что ласкает меня русская женщина.
Она рассказала мне свою историю ткачихи. Год назад у нее погиб на фронте муж и пропал десятилетний сын, которого незадолго до войны увезла погостить к себе в Минск ее сестра. Все годы войны она разыскивала своего мальчика. Как только Белоруссия стала освобождаться от фашистов, отпросилась с фабрики, чтобы самой поискать сына. Она исходила много, много километров и все же узнала, что ее сестра вместе с племянником была в лагере, а потом их след потерялся. Несомненно, они погибли. Встретившись со мной, она в какой-то степени восполнила потерю…
Мне трудно писать об Ольге Федосеевне. Для этого нужны только самые хорошие, самые светлые мысли. До встречи с ней я не знала материнской ласки. О моих воспитательницах я не хочу вспоминать: не могло того быть, чтобы они не знали, для чего дрессируют меня!
По инструкциям отца, я должна была из Глушахиной Слободы пробраться в Москву. Там, на Казанском вокзале, меня увидит назначенная им женщина. Встреча с ней должна была произойти 15 или 30 сентября. В случае неудачи — в те же числа октября или, наконец, ноября 1944 года. Устраиваться до встречи с доверенной отца предоставлялось мне самой, рассчитывая на доброту и отзывчивость советских людей и государства к детям-сиротам. Ольга Федосеевна увезла меня из Глушахиной Слободы. Дорогой я все же хотела от нее убежать, но, высчитав по карте, когда мы ночевали в одной полуразрушенной школе, что город, в который мы направляемся, не так далеко от Москвы, решила отложить бегство. Чем-то привлекла меня эта добрая женщина, и рядом с ней я не чувствовала себя такой одинокой среди мрачных опустошений, сделанных войной.
Все сложилось так, что стараниями моей новой мамы я сделалась советской школьницей. Сроки встречи с доверенным лицом отца я пропустила.
Кончилась война. Временами я просто забывала о своем прошлом. Но все же оно было. И какое прошлое! Иногда меня охватывал страх. Случалось, что ночами я втихомолку плакала от горькой обиды за свою так нелепо начавшуюся жизнь. Отец и все, что там в меня вкладывалось, не то что не было мною забыто, но не уходило от меня. Несколько раз я была готова признаться Ольге Федосеевне. Но я понимала, что принесу ей такой откровенностью глубокую рану. Дело в том, что она уже совсем по-настоящему меня считала своей дочерью, а все знакомые видели в Ольге Федосеевне прозорливую, принципиальную женщину. Что бы наделало мое признание?..