— Можно, конечно, и фотографию показать. Но тогда придумайте другую версию. Тут уж должок не подходит, тут надо вести речь о хорошем знакомом. А вообще действовать осторожнее, чтобы «уши не торчали», чтобы все было убедительно. И потом фотографию сразу уничтожьте, чтобы при вас ее не было — это ведь документ.
— Постараюсь, чтобы все было убедительно.
— Знаете что: с Вышпольского и начинайте. А потом остальное…
Дома Фомин снова, в который уже раз развернул план Ганновера, повторил маршрут, по которому завтра должен был ехать. Гася лампу, встретился взглядом с молодой женщиной, смотревшей на него с фотографии на стене.
«Эх, Натка, Натка».
За окном шумели деревья, чем-то напоминая морской прибой. Он лежал, не закрывая глаз, вспоминал тот настоящий шум морских волн и тот теплый, весенний дождь, Наташу с его кителем на плечах и самого себя, до нитки промокшего, но безмерно счастливого.
Это была их первая встреча вне стен госпитального корпуса, когда врачи разрешили ему наконец выходить на прогулки. Он потом старался забираться подальше от неугомонной братии выздоравливающих, чтобы побыть наедине: облюбовал бухточку за скалами и часами сидел на валуне, любуясь морем и вдыхая свежий, настоянный на водорослях воздух. К вечеру, после дежурства, туда прибегала Наташа. И если успевала сменить форму на пестрое шелковое платье, становилась похожей на школьницу.
Медицинская комиссия сочла необходимым поле госпиталя направить Фомина на два месяца в местный санаторий. С трудом удалось выхлопотать у начальника разрешение только питаться в санатории. А жить он стал у Наташи в маленьком домике, густо увитом виноградной лозой. Свадьба была скромной. Пришли две ее подруги и пожилой симпатичный подполковник — начальник хирургического отделения, в котором она работала.
Пора их короткого счастья была наполнена суровыми тревогами войны, первых ее, самых тяжелых лет, когда враг был еще силен и продолжал наступать. И все же это были необыкновенные дни, которых Фомин не знал ни до, ни после — было яркое солнце, ласковые шепоты и мечты о будущем. Теплое море и благодатный берег Абхазии — все тогда принадлежало им.
Фомин выздоравливал. А вначале никто и не верил, что он сможет вернуться на фронт. Пуля пробила грудь навылет, прошла на полсантиметра выше сердца. Первые дни в госпитале были очень тяжелыми. И тогда появилась Наташа. Это было замечательно, что там оказалась эта девушка… Его Наташка.
Уезжая в действующую армию, он знал, что будет отцом. Мысли об этом переполняли гордостью. Ему казалось, что он стал сразу намного старше и намного сильней, а сердце щемило грустью расставания.
Осенью сорок третьего года Наташа родила сына. Бросать госпиталь не захотела, списалась с матерью Евгения, и та приехала в Гагру, чтобы быть с маленьким Сережкой. Мать написала ему, что очень рада, ибо до этого она почти два года жила одна со своей скорбью — отец Евгения погиб, защищая Москву. В Гагре они были до конца сорок четвертого, когда Сережка подрос и окреп, Наташа перевезла всех в Москву и потом…
Потом был морозный январь, тот январь сорок пятого года, когда Евгений впервые увидел сына и в последний раз Наташу. Через несколько дней после этой встречи начальник санитарного поезда, где служила капитан медицинской службы Наталья Сергеевна Фомина, сообщил, что эшелон их был разбит вражеской авиацией на территории Польши, шестого февраля…
«Заставьте себя хорошенько выспаться», — вспомнил Фомин наставления Кторова.
«Буду считать — это иногда помогает». Он уснул, не досчитав до тысячи. И тогда к нему опять пришла Наташа. Они купались в море. Большая волна накрыла их, закружила, завертела, с силой выбросила на каменистый берет. Глаза у Наташи были испуганные, а лицо смеялось…
Проснулся сразу, будто кто-то толкнул в бок. Слепил солнечный лучик, проколовший штору. Пора!
Гимнастика, бритье, уборка и завтрак — все привычно, рассчитано по минутам. И еще новая забота — уложить волосы, как вчера.
Через полчаса он уже выезжал из гаража.
— Евгений Николаевич, — окликнул его механик, — одну минутку, чуть не забыл. Когда ремонтировали машину, ту, что вы на днях пригнали, ребята под запаской нашли вот эту штуку, — и он подал в окно коробку из-под сигар.
Фомин открыл — она была доверху наполнена стальными «ежами».
— Спасибо. Я прихвачу это с собой, — сказал Фомин, пряча коробку под сиденье. — Приеду — тогда разберусь.
«Этот Мевис совсем не прост, и только очевидная безвыходность положения заставила его говорить правду, вернее — полуправду, — размышлял капитан. — Ареста он, конечно, не ждал. Иначе бы этот сюрприз держал под рукой, а не в багажнике. Тогда кто знает, чем кончилась бы та погоня на кольце. Двух таких «ежиков» вполне достаточно, чтобы машина осталась без колес. Старый, но многократно испытанный, способ».
Каждый раз на автостраде, проезжая эти места, Фомин любовался величественной панорамой Энбургской крепости, построенной на берегу вечно спешащей куда-то реки, более четырех веков назад. Вспомнилось, как весной он с Георгием Васильевичем и его сыновьями излазали казематы этой крепости. Искали по описаниям застенки, в которых томился в неволе грузинский поэт Давид Гурамишвили.
В крепости Кторов рассказал ему о том, как Давид в 1729 году приехал в свите царя Вахтанга VI в Москву, принял русское подданство, вступил в Грузинский гусарский полк. В начале семилетней войны Гурамишвили попал в плен к пруссакам и несколько лет томился в неволе, здесь, в этой крепости. Но ни цепи, ни толстые стены не смогли удержать поэта. Он бежал и возвратился в полк. Получив отставку, Гурамишвили доживал жизнь в захолустном Миргороде, никогда не у видев больше своей родины, но любовь к ней, к своему народу сохранил до конца жизни и воспел в стихах.
И тогда уже, в который раз, Кторов поразил его своей блестящей памятью: Георгий Васильевич легко называл даты, имена. После его рассказа Фомин выписал из Москвы томик стихов Гурамишвили…
Горячий воздух, поднимаясь над разогретой лентой бетона, становился видимым, живым. Скоро впереди показались строения Мариенборна — пограничного передаточного пункта. На высокой мачте реял на ветру флаг Советского Союза, а дальше — флаг Великобритании. Фомин поставил машину «в затылок» автомобилю, с шофером которого разговаривали советский пограничник и представитель народной полиции. Потом вся группа подошла к нему. Дежурный контрольно-пропускного пункта, знакомый ефрейтор, приложил руку к козырьку: «Прошу предъявить документы». Полицейский, удивительно точно воспроизводя интонацию пограничника, перевел требование на немецкий.
Фомин снял темные очки, протянул документы. Пограничник невозмутимо проверил их и, кинув руку к козырьку, вернул.
Линия границы — позади. Снова шлагбаум. Посередине автострады стоял длинный барак. У обочины дороги — фанерный щит на трех языках, объявляющий путешественникам, что они въезжают в английскую зону оккупации. А рядом — табличка со стрелкой: «Ганновер — 67 км». Два английских солдата в расстегнутых на груди форменных рубахах, заправленных в короткие шорты, проверили документы.
— Давай, давай, пошел! — сказал один из них и хлопнул рукой по крыше машины.
В полутора километрах от пограничного пункта Фомин увидел на автостраде человека — тот неуверенно поднял руку. Фомин притормозил.
— Простите, вы не в Ганновер?
— Садитесь, — открыл дверцу Фомин.
— Был в Бранденбурге у родственников, — объяснил человек, устраиваясь рядом.
— Без пропуска?
— А зачем он мне, пропуск? — засмеялся пассажир. — И без него можно.
— Вы здешний?
— Нет, я с Севера. А пропуск — ерунда. Обратите внимание, шестьдесят пятый километр. Видите, поворот на Кирхгоф.
— Да, а что?
— Здесь рядом идет полевая дорога — видите? Так вот, по ней, минуя контрольно-пропускной, свободно можно пересечь границу. Езжай хоть целой колонкой, никто не остановит.