А потом все полсотни парней и девчат на весь рейд расплескивали «Дайте в руки мне гармонь».
В конце сентября с Трапезунда подули холодные ветры. Через Окуниху потянулись тоскующие косяки журавлей. Свою яхту ты поставил на прикол. Вместе с тобой песенные окунихинские предвечерья перекочевали в клуб.
Днем ты работал на рыбоскладе. Таскал ящики, катал бочки с селедкой. Иногда продавал рыбу в ларьке. И тут я только узнал, какой ты популярнейший человек. К тебе подходили окунихинские мужики и бабы, жены офицеров и летчики гарнизона, шоферы грузовиков, кондукторши с автобусов, и все здоровались по-свойски:
— Привет, Алеха!
— Океанский салют морской авиации!
— Добрый день, Лексей Захарыч!
И ты безошибочно угадывал какую-нибудь пышнотелую тетку, закутанную, как капустный кочан, в десятки одежек:
— О, здравствуйте, Евдокия Герасимовна! Вы опять мерзнете?
— Да откуда ты знаешь, Алексуша? — кудахтала раскрасневшаяся Герасимовна, оглядывая себя со всех сторон.
Иногда ты сам спрашивал, едва человек подходил к ларьку:
— Как жизнь, Савелий Кузьмич?
Кузьмич, колхозный плотник, удивительно неразговорчивый, но тут и он подает голос:
— Живем, Лексей, не тужим. А как твое жизнечувствие?
— Жалобу писать не собираюсь, — смеялся ты, отвешивая старику полкило керченской кильки.
Нередко к твоему лицу совсем близко наклонялась какая-нибудь молодуха и, плутовски щурясь, бессовестно шептала на ухо свое, потаенное. И ни у кого это не вызывало ни малейшей тени укоризны. Люди были доверчивы к тебе, ни на минуту не усомнившись в твоей добропорядочности.
Да, Лешка, ты был известный всему селу и гарнизону человек. Почему? Сразу не скажешь. Может, ты сам ответишь: почему люди видели в тебе чуть ли не спасителя от всех бед? И почему они тебя считали сильнее, счастливее других? А в чем оно, твое счастье? Я сам иногда бьюсь над этой загадкой.
Люди к тебе постоянно ходили посидеть, поговорить, излить душу.
Помнишь, как ночью к нам прибежал Кузьмич? Чуть не высадил дверь.
— Лексей, горе! Буренка издыхает…
И ты убежал, как по тревоге.
Как ты ни бился, Буренку спасти не удалось. Старуха Савельиха голосила на все село, будто на похоронах:
— Да как же теперь жить-то?..
В сарае, весь перепачканный навозом, сидел старик Савелий и грязной пятерней размазывал по щекам слезы. А ты, Лешка, стоял рядом с ним, здоровенным, большеруким, и говорил ему что-то успокаивающее. Потом пошел домой, взял за зеркалом пачку полученных еще в госпитале денег и отнес старику Савелию:
— Тут как раз на корову.
Тот минуту-две глядел на тебя удрученно-непонимающе, будто видел впервые…
Но ты не был Лукой-утешителем. Помнишь, Васька Коробов пустил паскудный слух про одну девчонку. Так ты под общий хохот втащил его на клубную сцену и потребовал:
— Извинись.
И Васька просил прощения у девчонки. А ты стоял на сцене, «смотрел» на Коробова своими невидящими глазами и говорил:
— Плохих людей насквозь вижу.
И здоровенный Васька становился ниже тебя.
На второй день ты вновь был таким, как прежде. Вновь в клубе звучали твои песни, вновь Аська вторила твоему баяну.
Аська, Ася… Когда я произношу это имя, непременно вижу тебя, Леша. Не отрицай, крепко ты к ней прикипел. В Окунихе уже многие ждали вашей свадьбы. Быстро пролетела зима. Весной ты вновь уходил в море. Она, как прежде, тебя встречала у пирса. Вновь летели журавли. Только теперь в обратный путь. И не тосковали они, а радостно трубили о близкой встрече с плавнями.
Радовался и ты. Прости меня, Леша, но я теперь уже был очевидцем ваших встреч. Ты мне разрешал иногда приходить за корзиной с рыбой. Чтобы не мешать вам своим нелепым присутствием, я садился в сторонке под кручей и ждал твою шлюпку. Как всегда, она появлялась в одно и то же время. Издали доносился твой протяжный голос:
— Как жизнь, Асик?
— Хор-ро-шо-о!
Ты с ходу спрыгивал на пирс. Твоя Асик протягивала тебе руки, чтобы помочь сойти. Ты их долго и жадно целовал.
Однажды сказал:
— Они пахнут.
— Чем? — спросила она. — Рыбой?
— Нет. Земляникой.
— Правда, — смеялась она, — земляничным мылом.
Так вы и стояли на пирсе. Час, второй. Потом ты поднимал лицо к небу и говорил:
— Хочешь расскажу, что сейчас вокруг нас?
— Хочу.
— Знаешь, Асик, я душой все вижу. И вот это зеленоватое море, и вон те облака, и пирс, и горы. Слышу, как растут деревья, как осыпается вишенник…
Ася водила глазами и подтверждала:
— Верно.
— Точно.
Я тоже смотрел на «увиденное» тобою и изумлялся малахитовому отливу воды, слепящей белизне облаков — зима над головой, и только.
А ты продолжал:
— И еще я вижу человека. Хорошего и плохого. Красивого, благородного и…
— Ну, а к кому меня причислишь? — плутовски щурилась Аська.
— Спрашиваешь, — обидчиво протянул ты.
— Гляди, Леша, радуга!
Сказала и осеклась, закусив губу. Но ты не обиделся и повернулся лицом именно в ту сторону, где повисло семицветное коромысло.
На второй день Ася пришла позже обычного. Ты уже стоял на пирсе и нетерпеливо ждал стука ее каблуков. Наконец она появилась. Ты весь засиял. Поверь мне, Леша, в эту минуту твое лицо было необычайно красивым. Мне подумалось, что любовь все на свете может сделать красивым.
Ты взял ее за руку, хотел поднести к губам. Но она отдернула, взяла твою руку и повела тебя за собой. Сели тут же, у пирса, под скалой. Мне хорошо видно было твое лицо. Оно дышало радостным ожиданием.
— Леша, — донеслось до меня еле слышное. — Я хотела тебе давно сказать…
И вдруг Аська упала лицом к тебе на колени и заплакала громко и горестно.
— Не могу я, Леша… Не могу. Помоги… Запуталась! Что же это?
Ты гладил ее волосы и несвязно спрашивал:
— Что? Не надо… Вот еще…
Поднял ее за плечи, вытер ладонью слезы:
— Зря ты…
Аська выпрямилась, тряхнула головой и вдруг взяла в ладони твое лицо, прильнула к нему щекой:
— Алексей, все говорят, ты сильный. И умный. Так подскажи, посоветуй… Но только не утешай…
— Ну, хорошо. Говори.
— Только тебе об этом скажу. Я не могу больше без Федора… Ради него бросила клуб, пошла на шхуну. Ради него готова на все… Но ведь… Но ведь и тебя… А двое в одном сердце не уживаются… Как жить дальше?
Леша, я никогда не видел твоего лица таким страшным, бледным. Я понял: тебе трудно произнести слово. И все же ты высек фразу:
— Я знаю Федора. Парень неплохой. Думаю, будет тебя любить. Да и как такую не любить? — Твое лицо дрогнуло, и ты поспешил улыбнуться — горько и виновато. — Так что страшного ничего не случилось.
— Шуткуешь?
— Вполне серьезно.
Аська ничего не сказала. Встала, отряхнула платье и тихо, с опущенными плечами побрела в село.
Я подошел к тебе несколько позже. Ты продолжал сидеть у моря, поминутно бросая камешки в воду. Услыхал мои шаги, спросил:
— Слыхал?
— Да.
— Все?
— Почти.
— Ну и как…
— Не знаю, Леша…
Вскоре ты пошел домой, а я еще долго не мог уйти с пирса. Вот что-то переменилось на свете, а сказать, что именно, — не могу. Так же монотонно хлюпала вода у свай, так же качались большими спящими птицами шхуны на взморье, а прибрежные вербы баюкали ночь, и так же страстно и зовуще выводил где-то баян песнь про мятежный парус. И все же что-то не то было в этом душном апрельском вечере.
Мне думалось, что завтра ты на пирс не придешь. Но ты пришел. Пришла и Аська. И словно ничего между вами не случилось, вы в тот вечер пели. Но пели совсем не так, как прежде. Аська почему-то вдруг попросила, чтобы ты спел один. Как всегда, ты не заставил себя упрашивать.
О, Лешка, мне навсегда запомнилась твоя песня. Ты стоял на пирсе, еле слышно растягивал баян, будто прислушиваясь к рокоту моря и аккомпанируя ему, приноравливая свой голос к его плеску. Ты пел про наше бурное Баренцево море, про остров Рыбачий, про невернувшихся дружков и про невест, что умели ждать… Вначале твой голос мне показался слишком низким, тихим, но потом он крепчал, набирал высоту, и такая жгучая боль закипала на гребне той песни, будто наяву виделись и высокие океанские валы, и гнущиеся до самой земли наши низенькие заполярные березки, которые мы называли душами далеких невест.