Сюда текло не только с верхних и нижних нар; урки выливали сюда помои, воду, вчерашнюю баланду. И «колхозный сектор» должен был терпеливо всё это переносить, ибо за жалобы выливалось на него еще больше всяких нечистот.
Впавшие в обморочное состояние или умершие лежали со своими живыми соседями всю ночь и только утром выносили их в санчасть.
Люди болели, задыхались, теряли сознание, сходили с ума, умирали от тифа, дизентерии, кончали жизнь самоубийством. Вскрывали себе вены, отрубали пальцы и руки, глотали спичечные головки, химические карандаши, устраивали себе «харакири», уксусом и солью вызывали на теле своем трудно поддающиеся лечению язвы, в коленные сухожилия вливали большие дозы керосина, симулировали эпилепсию, бились о стенку головой — лишь бы только остаться в этом аду. Как ни трудно здесь было, но на «командировках» — было труднее, так как помимо всего прочего, там принуждали еще тяжело работать. Если здесь был ад, то там было во сто крат хуже. Там несчастных заключенных голыми ставили на съедение комарам. Там садисты издевались над людьми, морили их голодом, травили овчарками, опускали в прорубь для «перековки». Там царил жуткий произвол, безграничное отчаяние и неизбежная, никому ненужная одинокая смерть… И, чтобы не попасть в эти «оазисы смерти», как их называли заключенные, шли на всё. А там приходил новый этап, которым затыкали «узкие места», и на некоторое время старожилов оставляли в покое.
Этого добивались исключительно урки. Смелые, хитрые, дерзкие, идущие на любой риск, они-то и оседали в Распреде, а остальных гнали на «командировки», откуда уже мало кто выходил живым.
Урки, как «аристократия» всех мест заключения, всегда и везде верховодили, задавали всем тон, спали на лучших местах, грабили и обкрадывали остальных заключенных, имели тесный контакт с кухней, кладовой, санчастью и прочим «начальством» лагпунктов, которое рассматривало их, как «бытовиков и социально-близких», предоставляло им ряд привилегий.
— Для нас тюрьма — родной дом, а лагерь — курорт! — восклицали они.
Но эта философия дешевого хвастовства мгновенно улетучивалась пред суровой действительностью заключения. При первой же возможности урки бросались к «зеленому прокурору». Свое пребывание в «родном доме» они с неописуемым восторгом меняли на самое мизерное прозябание на «воле». Если же предприятие с «зеленым прокурором» не удавалось, а оставаться на «курорте» становилось невмоготу, они затевали неравную борьбу не только с тюремным режимом, но и с чекистами. Тогда объявлялась коллективно-организованная голодовка «мокрая» или «сухая» или взрывался дикий и оглушительный крик. На жаргоне урок это называлось «дойти до социализма», т. е. до последней степени нужды и отчаяния.
Этого страшного крика чекисты боялись, как огня. От голодовки страдали одни лишь участники ее и чекистов это не особенно беспокоило. Не всё ли равно, отчего гибнут заключенные: от тюремного режима или голодовки. Ведь циркуляр ГУЛАГа ясно гласил: ни к кому никакого либерализма не применять.
Но этот организованный дикий крик был сильнее всякого приказа из Москвы. Он страшил чекистов своей психической детонацией, от которой находившиеся в обморочном состоянии вскакивали на ноги, умирающие оживали и тоже присоединялись к этому ужасному крику, собаки вытягивали вверх морды и завывали, внутренняя охрана срывалась с мест и убегала за «зону», подростки трепетали и плакали, старики шептали молитвы…
Когда-то воины римских железных легионов плакали от криков древних германцев — такой ужас наводили они на них. И этот же ужас чувствовали и садисты из ГУЛАГ а и боялись его взрыва.
…Летний нестерпимый зной. На какой-нибудь станции в дальнем тупике стоит эшелон с этапом. Товарные вагоны наглухо закрыты. В каждом набито по 50–60 человек заключенных. Стены и, пол вагонов от пота и духоты становятся мокрыми. Дышать не дают. Во рту пересохло. Люди задыхаются, теряют сознание, умирают. И вот, в этой смертельной духоте взрывается крик.
Сначала в одном вагоне, затем в другом, в третьем, а потом этот крик подхватывает весь эшелон — 20, 30, 50 вагонов.
И чекисты начинают беспокойно и лихорадочно метаться, и вода немедленно же появляется. Немедленно, лишь бы заключенные перестали кричать.
В тюрьмах и концлагерях такой дикий крик заражает всех людей, особенно уголовных и своей непреодолимой детонацией задевает самые темные зоологические стороны подсознания и сливается в один клубок психоза.
Подобное явление возникает среди рогатого скота, когда он собирается в стадо. Стоит одной или нескольким единицам найти свежие следы крови или учуять трупное тление, как их сразу начинает охватывать какое-то странное и дикое состояние. Скотина начинает дико реветь, ногами копать землю и бросать ее вверх, хвост поднимается выше туловища. На рев единицы собирается стадо, и скотина начинает бесноваться.
На Украине зоологи и крестьяне это явление называют «ревеськом».
Старые опытные чекисты свои издевательства над несчастными людьми редко доводили до этого «ревеська», но всё же время от времени где-нибудь вспыхивал этот бунт и грозил чекистам большими бедами и неприятностями.
Особенно эти случаи возникали в тех местах заключения, куда часто вливались большие свежие этапы уголовников.
Случилось это в Мариинском центральном лагпункте или «Распреде». И случилось это так.
Из Москвы и других городов в Мариинский концлагерь прибыл эшелон с женским этапом «Кировского набора», в котором было около 1500 заключенных. Среди этих женщин было сотни две, так называемых «уркаганок», т. е. воровок и проституток. Как политические, так и эти женщины предназначались на сельскохозяйственные работы по «командировкам» и на время карантина и до разбивки их поместили в 7-й колонке.
Несколько землянок и столько же бараков было переполнено прибывшими женщинами и здесь создалась такая же теснота и атмосфера, как и в мужских бараках лагпункта. Кругом слышались возгласы возмущения, негодования. Атмосфера накалялась… С наступлением следующего утра уркаганки подняли бунт.
И началось нечто ужасное, не поддающееся никакому описанию.
Около двух сот женщин, словно по команде, мгновенно разделись и совершенно голые выскочили во двор.
В непристойных позах толпились они возле вахты и кричали не своими голосами, рыдали и хохотали, ругались, в страшных конвульсиях и припадках катались по земле, рвали на себе волосы, до крови обдирали лица, снова падали на землю и снова вскакивали на ноги и бежали к воротам:
— А-а-а-а-а-у-гу! — ревела толпа… Это была страшная массовая истерия женщин, доведенных большевизмом до последней степени отчаяния. Это был ураган женского протеста, тяжелых страданий, до которых довела их советская «перековка». Две сотни женских душ, раздавленных колесом большевистской машины, корчились в нечеловеческих муках.
— Мама, мамочка, ро-о-о-дная, зачем ты породила меня несчастную?! — плакала одна из бунтарок с окровавленным лицом, забившись в угол между бараков. Она уже не буянила, но стонала с причитаниями и от этого становилось еще более жутко.
Пожарная команда подъехала к самым воротам, размотала два шланга. Две мощных струи холодной воды ударили по массе женских тел, которая с визгом и ругательствами отступила к баракам, но, спустя несколько минут, с криком «ура» снова бросилась к воротам.
Передние ряды бунтарок сбивались с ног и падали в грязь, задние напирали еще сильнее и тоже падали на тех, которые уже валялись в лужах, а шланги продолжали выливать сотни ведер воды на кучу женских мокрых и грязных тел:
— Стреляйте в нас, палачи проклятые! Стреляйте! — орала куча тел.
— Лягавки вонючие! — хрипло доносилось откуда то из глубины кучи.
— Даешь начальника Марлага! Одна бунтарка с растрепанными волосами и безумными сверкающими глазами взобралась на крышу переднего барака и быстро-быстро стала петь слова известной тюремной песенки, выстукивая в такт руками:
Молода девчоночка Родила ребеночка, На., ножки поставила, Воровать заставила…