Они были задержаны и препровождены обратно в Дудинку.

Направляясь под конвоем в изолятор, Костин издали поглядывал на грохочущую бревнотаску и тихо ворчал:

— 27 и шесть нулей!

Прошел год. Свирепый разгул ежовского террора докатился и до Норильлага. Были сняты со всех должностей, взяты в подконвойные бараки и изолированы от остальных заключенных почти все политические. Их плохо кормили, посылали на самые тяжелые работы и еженедельно выбирали из среды их по 20–30 человек «тяжеловесов», гнали в тундру и там расстреливали. Таким порядком было уничтожено около 700 человек инженеров, техников, врачей, педагогов, бывших колхозников, рабочих, духовенства…

Попал в эти бараки и Костин. Он очень одряхлел и осунулся, оброс седыми волосами, беспрерывно болел, стонал и кашлял. В конце навигации к нему из Харькова приехала жена с 14-летней дочерью и стала добиваться разрешения на свидание с ним.

После нескольких дней безуспешных хлопот 3-й отдел в свидании ей отказал, и выпроводил с территории лагеря. Несчастную женщину, прибывшую к мужу за 10 тысяч километров, эта чекистская жестокость так потрясла, что она тут же, у лагерных ворот, свалилась и умерла от разрыва сердца.

Оставшейся сироте один из комендантских негодяев, некто Волков, пообещал устроить свидание с отцом, если она отдастся ему на одну ночь. А когда утром девочка потребовала, чтобы ей выдали обещанный пропуск, обманутую схватили, куда-то утащили и больше ее никто не видел ни в лагере, ни в Дудинке…

А спустя несколько месяцев был расстрелян и ее несчастный отец инженер Костин.

Шутцбундовец

В лагере его звали Вильгельм Вильгельмович не только потому, что он имел совершенно седую голову и почти белые, спускавшиеся книзу усы, но еще и потому, что он вел себя очень сдержанно, с достоинством, говорил на нескольких европейских языках и, наконец, находясь в заключении, за год совершил два смелых побега. Хотя последние и не удались ему, и он поплатился дополнительными тремя годами заключения, но авторитет его среди лагерников, в особенности среди уголовников, возрос до того, что его возвели в герои.

Из его рассказов нам было известно, что он родился в Вене, учился в Гамбургской ремесленной школе; где-то в Германии имел двух сестер, с которыми вел переписку, в свое время исходил пешком всю Западную Европу; в начале 20-х годов в австрийских Альпах состоял членом сельскохозяйственной коммуны имени Л. Толстого и, когда с наступлением зимних холодов, все толстовцы из коммуны разбежались, он последний ушел из нее, выпустив в горы единственного оставшегося в хозяйстве козла.

Потом он очутился в рядах шутцбунда, после венского восстания некоторое время сидел в австрийской тюрьме, а затем, вместе с другими шутцбундовцами, приехал в СССР.

О своих подвигах в «отечестве трудящихся всех стран» он особенно не распространялся, но, судя по всему, оно, это самое «отечество», въелось ему в печёнки.

Убийство Кирова застало его в Сальских степях в качестве какого-то заготовителя. В кругу своих знакомых и товарищей по работе он осторожно высказал некое мнение о Кирове, за что и угодил на 5 лет в концлагерь.

После первого неудавшегося побега из Сиблага ему дали дополнительных три года и перевезли в Заполярье, где он попытался еще один раз «сорваться». Побродив около недели по тундре, он съел все продукты и вынужден был вернуться обратно в лагерь. Это избавило его от нового срока, но привело в изолятор, где он и пробыл около трех месяцев.

В свободные от работы часы он любил поговорить и послушать других, и часто пускался в откровенные беседы со своими коллегами по изолятору. Он не падал духом и обещал, что всё равно из лагеря сбежит!

СССР он называл концлагерем в первой степени, самые лагери — местом заключения в квадрате, а лагерные изоляторы — в кубе.

За несколько недель до своего расстрела он говорил своим соседям:

— Своей пропагандой большевики отравили меня, а то, что я пережил в СССР и увидел собственными глазами, — исцелило меня. Большевистская пропаганда — это гипноз, которым одурманивают массу. Я помню случай, когда в Берлине на одном коммунистическом собрании престарелый пастор так увлекся теориями коммунизма, что вышел на трибуну и сквозь слезы заявил, что он всю жизнь заблуждался, и только в конце своих напрасно прожитых дней почувствовал, что правда на стороне большевиков, и попросил принять его в члены компартии. А я стоял в зале и думал о нем: «С каким трудом приходится ему принимать нашу доктрину и как поздно он ее понял… А вот я и миллионы мне подобных можем гордиться, что мы чуть ли не родились коммунистами. Что бы я теперь сказал ему, несчастному пастору? Может быть, и он опомнится когда-нибудь, если не умер еще, да будет поздно; Я считаю единственным лечением от большевизма, чтобы весь мировой пролетариат и всех сторонников его обязательно пропустить через СССР, как пропустили меня и мне подобных. Собрать всех изо всех стран и направить в СССР. И я уверен, что через некоторое время почти все стали бы врагами коммунизма!

Большевизм подобен некоторым наркотикам: от малых доз человек впадает в восторг, а от больших появляется рвота и отвращение к ним. Большевиков можно излечить только большевизмом, его «большими дозами», т. е. пребыванием в СССР — этой подлинной тюрьме народа.

Нищенка

Ранней весной 1922 года в одной из Кубанских станиц появилась нищенка, лет 50. Откуда она шла и куда направлялась, никто не знал, да вряд ли кто и интересовался ею, ободранной и забрызганной грязью. В рваном заплатанном пальто, с какой-то серой тряпкой на голове, в парусиновых истрепанных туфлях, она медленно шлепала по жидкой мартовской грязи, несколько раз окинула себя взглядом, почистила ноги и, взойдя по ступенькам крыльца к двери, нерешительно постучала. Старухе открыли и предложили войти на кухню. Она медленно переступила порог, вошла в коридор, затем в кухню и, остановившись у дверей, начала постепенно разглядывать помещение.

Учительница с недоумением смотрела на вошедшую нищенку и, видя ее смущенное и измученное лицо, спросила:

— Что вам, бабушка, нужно?

Та вздохнула и чуть слышным голосом ответила:

— Извините меня, пожалуйста, что я побеспокоила вас своим посещением. Первый раз в жизни мне приходится обращаться к людям за помощью. Надеюсь, вы меня поймете и простите…

Учительница внимательно слушала гостью и еще с большим недоумением стала рассматривать ее. Нищенка продолжала:

— Второй день я ничего не ела… Если можете, голубчик, дайте мне чего-нибудь поесть.

Учительница приветливо улыбнулась гостье, предложила ей сесть за стол, а сама стала доставать из печки обед.

— Будете есть наш борщ?

— Я же говорю вам: чего-нибудь…

Нищенка сидела за столом и очень медленно и тихо ела. Учительница сидела спиной к печке и с интересом следила за поведением гостьи. Затем, погодя, с любопытством спросила:

— Откуда же и куда идете, бабушка?

— Иду я из Екатеринодара, а куда иду — не знаю, голубчик. Хочу уйти от себя и от своего прошлого, и вот никак не могу уйти. Извините меня, хозяюшка, мне очень тяжело говорить об этом… не спрашивайте меня… Вы интеллигентный человек, должны понять сами… я вам вполне верю, — говорила она тихим голосом, продолжая есть.

— Спасибо вам, голубчик, за вашу помощь. Я никогда не забуду вашей доброты… Может быть, мы когда-нибудь встретимся с вами при другой обстановке… А это кто же у вас учится играть? неожиданно спросила нищенка, прислушиваясь к звукам пианино, долетавшим из другого помещения.

— Это моя дочь, — ответила учительница.

— На гаммах сидит еще девочка? — вновь спросила нищенка.

— А вы разве, бабушка, знакомы с музыкой? — удивилась учительница.

— Да, когда-то и мы учились играть! — ответила нищенка, останавливаясь на каждом слове.

— Вот как! — воскликнула хозяйка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: