— А ну, там, чего стучите?

— Откройте двери, дышать нечем!

— Все не подохнете. Начальник конвоя не велел открывать!

— Позовите начальника! — закричало несколько голосов.

Через несколько минут появился начальник, некий Кузнецов, выслушал жалобы больных и грозно заявил:

— Иллюминаторы есть, открывайте их и дышите, а дверей вам не открою. Если же кто и подохнет, завтра сдадим его на берег. А ежели станете еще стучать и шуметь, дам распоряжение применять оружие!

Только утром открылись двери, чтобы дать нам завтрак и вынести из трюма 8 трупов.

А потом снова та же история, почти до самого Красноярска. В Игарке, Туруханске и Енисейске снесли на берег еще 19 трупов.

Так НКВД избавлялось от ненужных инвалидов и безнадежно больных.

В знакомый мне Красноярский «Распред» мы прибыли ночью 2 октября и в ожидании подачи эшелона на Канск разместились на двухъярусных деревянных нарах и повалились спать.

Джапаридзе

Старику было около восьмидесяти лет. Среднего роста, с ярко выраженными грузинскими чертами лица, седой, с короткими серебристыми усами над плотно сжатым ртом. Говорит чуть с заметным кавказским акцентом. Говорит медленно, отчетливо, ясно. В обращении с другими вежлив и прост, но держит себя, независимо и с достоинством. Он развил в себе и вынес на волю крепкое чувство взаимопомощи и солидарности с товарищами по заключению, и не раз очень смело и решительно выражал его.

Так, например, когда конвой, сопровождавщий наш лихтер (баржу), стал избивать одного из политических, он первым вступился и гневно крикнул:

— Не смейте, изверги, бить человека!

Он делился с нуждавшимися последними скромными запасами сухарей и сахара и никогда никому ни в чем не отказывал.

Всё его поведение невольно внушало к нему уважение. Даже уголовники уважали его.

Старый революционер, друг и сподвижник Сталина, дядя и учитель Алеши Джапаридзе — одного из двадцати шести бакинских комиссаров, расстрелянных англичанами в 1918 году, человек с огромным политическим и революционным прошлым и, наконец, советский арестант, «враг народа», он медленно умирал. В Тифлисе у него остался 15-летний сын, но с ним ему было запрещено переписываться. О его судьбе он ничего не знал. И это его очень угнетало.

Хотя по убеждениям мы были с ним и разные люди, но это не мешало нашему сближению. В минуты откровенности он, как бы жалуясь на кого-то, в глубокой скорби делился со мной своими переживаниями.

— Очень хороший у меня мальчик. Из пятого класса перешел прямо в седьмой. Очень любит учиться и всё на своем пути преодолевает. Через своих друзей еще в Тифлисском НКВД я получил от него записочку, в которой он писал мне: «Папа, мне известно, что ты страдаешь невинно, и я всегда буду уважать тебя и любить…».

На последнем слове голос у старика дрогнул и оборвался. Он перевел дыхание и почти шепотом продолжал:

— Если вам удастся выбраться на волю, пожалуйста, дорогой мой, повидайтесь с моим сыном и расскажите ему обо мне.

Когда я всё-таки очутился на воле, мне к сожалению, так и не удалось побывать в Тифлисе.

Ночью, когда заключенные спали, мы лежали рядом на своих местах и тихо беседовали. Он охотно рассказывал мне о царской каторге и политкаторжанах, о своем аресте и о том, как тифлисские следователи отказались вести его дело. Один из них даже застрелился, оставив записку на имя Сталина, в которой обвинял последнего во всех бедах, обрушившихся на страну и только бывший грузинский князь, приехавший из Москвы, довел следствие до конца, чтобы дать ему восемь лет и пять поражения.

Однажды я задал ему вопрос, какая разница между царской каторгой и советскими концлагерями? Джапаридзе глубоко вздохнул и, указывая пальцем на потолок лихтера, взволнованно ответил:

— Небо и земля! Хотя я тогда и был закован в кандалы, но меня считали человеком и никто не посмел мне грубого слова сказать, тем более издеваться над нами…. А кормили как! Три фунта казенного хлеба, три четверти фунта мяса и не теоретического, как у советов, а прямо с весов. А борщ или суп до того жирный готовили, что, право, есть невозможно было. Кроме того, мы имели неограниченные возможности пользоваться лавочкой и базаром. Покупай, что хочешь и сколько хочешь, были бы деньги.

А на праздниках Рождества или Пасхи нашу каторгу заваливали пасхами, куличами, яйцами, рыбой, колбасой, окороками, мясом, салом, сахаром, конфетами. Горы всего! В течение нескольких недель после праздников мы питались этими пожертвованиями, а казенное довольствие деньгами записывали на книжку. А работа? На постройке Амурской железной дороги я должен был накопать и на тачке отвезти грунта средней плотности на расстояние 30–40 метров — 0,6 куб. метра. За эту работу мне еще платили несколько гривенников золотом. Кто хотел — шел зарабатывал, не хотел — не работал. По праздникам и воскресным дням совсем не работали. А сколько их было? Пятьдесят два воскресенья, двенадцать больших и более десяти малых праздников, Новый год, царские дни, последние дни Страстной Седмицы — на говенье, всего 85 дней. А если к этому прибавить еще дни непогоды, дождей, пурги, сильных морозов, то для работы в году оставалось каких-нибудь 220–250 дней! Такова была царская каторга! А что происходит на сталинской каторге, вы сами хорошо знаете!

Джапаридзе снова передохнул, откашлялся и продолжал свой рассказ:

— Из Соловецкого изолятора, где мне пришлось пробыть в одиночке более двух лет, я писал Джугашвили: «Coco! Ты помнишь, как мы с тобой при проклятом царизме в Бакинской тюрьме жарили шашлык? А чем ты меня теперь кормишь?». Не знаю, было ли ему передано мое письмо, но кормить меня продолжали той же «баландой»: вареная вода, две-три гнилых картошки с листьями мерзлой капусты в ней и 400 грамм хлеба — вот и весь сталинский «шашлык», — сострил он и улыбнулся. Потом, глядя прямо перед собой, продолжал.

— Сталин не только великий деспот, но и великий трус. Я его знаю хорошо. Такой личной охраны, какой он себя окружил, не имеет ни один правитель в мире. До ареста я ездил к нему в гости почти каждую неделю. Больше сотни раз я побывал у него под Москвой на даче. На кухне у него работают чекисты — врачи и химики, специальный штат всяких поваров. Боясь отравления, он ест только то, что тщательным образом проверялось химическим анализом и контролем врачей.

Сталин не терпит никаких возражений и беспощадно расправляется с теми, кто высказывает их.

Джапаридзе снова остановился, глубоко вздохнул и продолжал:

— Когда в последний раз мне пришлось быть у него под Москвой и он, играя со мной на биллиарде, как бы мимоходом задал вопрос, остаюсь ли я по-прежнему на своих позициях.

— Я почувствовал, что судьба моя предрешена.

В конце нашей беседы я задал ему еще один вопрос:

— Шавла Фомич! Вот вы всю жизнь свою посвятили и отдали революции. Теперь, на восьмом десятке лет, вы сами попали под ее колеса… Хотели бы вы проснуться, скажем, в 1913 году и забыть весь этот советский кошмар?

— О, мой дорогой! С какою радостью я согласился бы на это пробуждение даже с царскими кандалами на руках и ногах. Я проклинаю тот день, когда впервые вступил на революционный путь и буду благословлять приход смерти, если она прервет мои страдания, которые Джугашвили хочет растянуть на восемь лет. Я уже живой труп. Вера Фигнер и Фроленко — те хоть утешают себя богоискательством и религией, а у меня и этого утешения нет! Ничего нет! Пустота… Ноль! Джапаридзе умолк и стал нервно откашливаться.

Давыдов

Конвейер красного судилища начал свою работу с 9 часов утра. Нужно было пропустить через «тройку» НКВД 140 политических и бытовиков, находившихся в Житомирской тюрьме. Председатель «тройки», огромный детина, сидел в окружении двух чекистов-членов и секретаря-машинистки и красным карандашом отмечал «пропускавшиеся дела». Обвинительные заключения и приговоры по ним были уже заранее заготовлены в НКВД или Уголовном Розыске, отпечатаны на машинке и подшиты к делу каждого подсудимого. Огромная очередь арестантов всех возрастов с несколькими десятками женщин стояла в коридоре и прислушивалась к происходившей в следующей зале судебной комедии. По бокам очереди медленно ходили взад и вперед несколько человек следователей, которые должны были сопровождать своих подследственных. В дверях из коридора в зал и из зала в следующее помещение стояла внутренняя охрана с пустыми кобурами на поясах и наблюдала за поведением арестантов. Из зала доносились вопросы судей, ответы подсудимых, реплики следователей и охранников и сдержанный гул очереди.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: