Осенью того же года как раз и прибыл громадный этап с упомянутыми ранее «вельможными каторжанами». Их было около 20 тысяч и большинство из них теперь ничем не отличалось от несчастных колхозников времен сталинского голода на Украине и Кубани 1932–1933 годов. Их вели рядами, а они шатаясь и еле передвигая ноги, медленно расходились в отведенные им помещения. Многие падали на дороге и тут же «доходили». Иных подбирали и относили в больницу, где эти доходяги и пелагрики безропотно умирали. Сколько их умерло — сказать трудно.
Некоторые из старых лагерников среди этих «акул» узнавали своих следователей и прокуроров. Кое-кого избивали и даже убивали ночью в темных углах лагеря. Сестру Ягоды, секретаря Ежова, жену Косарева и других «вельможных особ» пришлось отделить от прочих заключенных во избежание «нежелательных инцидентов». Спустя месяц лагерное начальство решило отделаться от «доходяг» и отослало их обратно в Красноярск. Позже пришло еще несколько этапов, и лагерь стал готовиться к пятой заполярной зиме.
Вечером 1 сентября 1939 года, по Норильлагу поползли слухи: «война… Сталин заключил союз с Гитлером… германская авиация громит Польшу…».
— «Что день грядущий нам готовит?», тихонько перешептывались между собой зэ-ка. Одни были как-то странно воодушевлены, другие удивлены, третьи подавлены и растеряны. Защемило сердце в тревоге за судьбу родных и близких, оставшихся там на западе…
Мне хочется закончить эти строки нелегальной лагерной песней, которую заключенные потихоньку пели на мотив старой каторжанской песни «Когда над Сибирью займется заря»:
Освобождение
Когда срок моего заключения стал приближаться к концу, или, как говорят в лагере, «к звонку», я был далек от всяких иллюзий по части того, что меня ожидало на «воле». Единственно, что влекло меня туда — это моя семья, находившаяся в ужасном материальном положении… Я боялся «довеска» не потому, что пришлось бы отбывать новый срок, а потому, что должен был помочь семье и ради этого мне нужно было освободиться и ехать к ней.
Обычно, за месяц до освобождения, заключенного переводили в центральный лагпункт, где сосредоточены все отделы Управления лагеря и здесь его «обрабатывали». Когда же до конца срока мне оставалось месяц и из Н-ского лагерного пункта меня не вывезли в К-ск, я был охвачен тревогой… В Н-ке находилось всего лишь пятьсот человек арестантов и многие из них также кончали свои сроки и через два-три месяца ожидали вызова в К-ск. Неопределенность моего положения их ввергала в уныние. Если сегодня дадут новый срок одному, то почему завтра не может случиться это с другими? И где бы я не появлялся в лагере: возле кухни, в бане, на работе — везде меня останавливали и спрашивали: «Что такое, что вас не вызывают в К-ск? Уже осталось вам меньше месяца, а «они» молчат, хотя бы вам… того… не прибавили»…
Всякий, кто побывал в заключении, знает, как быстро там время летит… Особенно быстро оно летит в советских лагерях. Но моя последняя неделя тянулась ужасно медленно и тяжело. Я верил, что без Божьей воли и волос не упадет с головы моей, и эта вера укрепляла меня в терпении. Я знал, что мое освобождение зависит от Москвы и строил всякие предположения. Приближалось 10 января — день, когда я должен уже быть освобожден. Но никаких признаков этого не было. Местная администрация отнекивалась незнанием, а Москва молчала.
Но не молчало Провидение. 10 утром меня вызвали в контору лагпункта, а через полчаса посадили в обыкновенные однолошадные сани и с одним конвоиром отправили в К-ск. Нужно было за два дня проехать 120 км. и я, в роли возницы, всё время подхлестывал шуструю сибирскую коняку, чтобы засветло добраться до ночлега. В дороге, боясь нападения волков, конвоир беспрерывно торопил меня: «Давай, давай». И всё же только поздней ночью добрались мы до первого постоялого двора и остановились на ночевку. Конвоир повел меня к начальнику местной милиции, чтобы сдать «на хранение», но последний ответил, что у него специальных камер для этапников нет, а в холодный подвал поместить меня он не имеет права, чтобы «не отвечать ему за замерзшего человека». Я был возвращен на постоялый двор, где и проспал вместе с конвоиром на двух, рядом стоявших кроватях.
Вторую ночь ночевали в каком-то грязном колхозном дворе вместе с колхозником.
Утром подошел к нам один из колхозников и, протягивая ко мне свою руку, сказал:
— Вот вы потеряли какой-то узелок… кажется деньги. Я нашел их вот здесь…
Он посмотрел сперва на конвоира, потом на меня. Я полез в карман. Он был пуст. Последние сто рублей были утеряны, а этот неизвестный мне колхозник возвращал их. Как я ему был благодарен. Я ему крепко пожимал руку, а он молча стоял перед нами и радостно улыбался влажными глазами. Я видел и чувствовал, что он переживал в это время, и мне тоже было радостно и за себя и за него! Может быть, он тоже был религиозным человеком и догадывался, почему я находился в соседстве с вооруженным охранником. Хотя по тогдашним ценам это были и небольшие деньги, но ведь дело было не в них. Суть была в душевных переживаниях человека, отдавшего мне их, и в той радости, которую мы в этот момент оба ощутили.
К обеду третьего дня мы добрались до К-ска. Это был мой последний этап, приведший меня к освобождению. Сдавая меня в лагерь, конвоир проговорил:
— Ну вот, если бы все такие были заключенные, как это вы, тогда бы было дело другое.
Но что он, этот бывший крестьянский сын из Черниговщины, подразумевал под «другим делом», узнать мне не удалось, т. к. на меня сразу же набросились два вахтера и стали обыскивать.