Полицейские вышли из кабинета, а он сел в кресло, сильно потерев руками затылок. Голова гудела ещё со вчерашнего бодуна, а тут думай, действуй, решай. Вот и  из Киева  уже  телеграф пришёл: «Срочно сообщите дело ритуального убийства мальчика, Варфоломея Стрижака». Что сообщить, когда в деле одни дыры. Кто убил, когда убил, где труп? Убили ли вообще или украли? Одни вопросы. Эта мать - ещё. Это - зверь. И то, звери больше смотрят за детёнышами. Она толком не знает сколько у неё точно детей, как их зовут, где они шлёндрают целыми днями, что жрут, где ночуют? Что за народ.

    Полицейскому начальнику невдомёк, что Антонина Стрижак так разволновалась в присутственном месте, что отвечала не впопад на вопросы следователя.

    «Главный подозреваемый – Маковский – может быть вором, убийцей? Такой приличный, с виду, человек, богатый, холёный, пользуется уважением среди купцов. Кто разберёт этих жидов, что у них в голове, внутрь не заглянешь. Чернов, вот, тоже вроде, приличный человек с золотой печаткой на пальце, не бедный, жил бы себе и другим не мешал. А он разорвал бы на части всех евреев, сожрал бы их и не поморщился. Он и заваривает всю эту кашу в газетах, можно подумать – цаца большая. А принимать меры нужно. Предводитель одесских монархистов. Ехал бы в свой  Петербург, откуда приехал, и бузил бы там. Правда, и он бывает нужным, когда пришлось поприжать студентиков и гимназистов. Шибко они распоясались в смутные годы бунта. Но, слава Богу, девятьсот пятый прошёл. Пожить спокойно не дадут. Печень пошаливает, голова болит, горечь мучает. Завязать придется на время. Как это сделать, когда начальство пьет и тебя заставляет.

 - А-а! Ты нас не уважаешь, брезгуешь, зазнался. Большим начальником стал. Так мы тебя быстро понизим и будешь пить с горя с низшими чинами.                               

    Приходится пить наравне, а то и сверх того.                          

    «Почему жизнь так устроена? Окружающие тебя люди так и норовят изменить  твою жизнь, научить тебя жить, как им кажется, ты должен жить, но изменить сами себя они не могут и не хотят. Они совершенно точно знают как именно надо жить на свете, только не им самим».

    Свиблов сильно отрыгнул, перекрестился и, затянувшись потуже ремнём, оправил мундир и чётким шагом вышел из кабинета.

***

    Дома Анжей и Коваль на своём чердаке никогда раньше не говорили о прошлой жизни, они вообще дома ни о чём  не говорили. Вечером, возвращаясь с улицы, где они проводили весь день и в дождь, и в стужу, и в жаркое пыльное одесского лето, уже не было сил о чём-то говорить. Молча грели ужин, молча ели и пили вчерашний кофе и молча ложились спать, каждый на свою кровать. Утром просыпались, грели остатки ужина или варили завтрак с тем, чтобы осталось и на вечер, ели, пили утренний кофе, шли на работу, за которую им ничего никто не платил. Но, когда у них была для полицейского Управления, а ещё лучше, для следственного отдела ценный материал, то им платили 2-3 рубля, которых вполне хватало на завтраки и ужины. Обедали, как обычно, пивом и тем, что приносили с собой «языки». Бывало и буханку свежего хлеба перехватят и чёрствые одесские бублики, оставшиеся не проданными разносчиками бубликов по дворам. Чаще всего перепадало пару вобл, кусок жирной селёдки или целая гора варёных раков, плюс пару литров пива – и день прожили. Но, зато, не улице топтались часами, наблюдая за нужным человеком у ворот дома, у выхода из оперного театра, на Привозе, а то и в общей бане. Они  днями  подолгу разговаривали между собой о жизни прошлой своей и о многом другом.

 - Ну, какой ты Коваль? – с укоризной говорил Анжей, - был ты евреем и евреем помрёшь.

    Трудно было Ковалю скрыть, да и не хотелось, от напарника свою национальную принадлежность, особенно в бане. Вместе они прожили уже несколько лет без семьи, без друзей и знакомых. Не было смысла и настроения скрывать. И рассказывал он Анжею длинную и тяжёлую историю своей жизни. Когда Ковалю становилась очень муторно на душе от своих же воспоминаний, Анжей начинал, или вернее, продолжал свой рассказ о своих скитаниях, о красивой богатой жизни детства и юношеских лет. Но когда Коваль отходил немного, Анжей замолкал и Коваль продолжал рассказ о своей Одессе. Коваль – совсем не Коваль, а Айзенштадт, живший и в Одессе, и в Ольгополе, и в Палестине. Слёзы на глазах наворачивались, когда он произносил имена своих сестёр, матери, её семьи. Они все погибли у него на глазах в еврейских погромах. Пошёл он в погреб за квашеной капустой и остался жив. Все годы он проклинал себя за трусость, что просидел в погребе, когда погромщики жгли их дом, насиловали сестёр и убили всех, всю семью.

    Итак, я родился в Одессе, - начинал длинный рассказ о своей жизни Коваль. - Это уже что-то. Я был третьим в семье. Две сестры и я.

    Семьи моих родителей были сугубо еврейские. У отца была большая и достаточно бедная семья, если можно определить бедность достаточностью. Мальчик и две девочки были на руках маленькой тихой, работящей матери. Её мать, моя бабка, в своё время, будучи совсем молодой, влюбилась в красивого здорового парня - моего деда по отцовской линии. Они решили пожениться, но семья отца не давала разрешения на свадьбу, потому что невеста была из православных.

 Какие были скандалы. Доходило до того, что дед готов был принять христианскую веру, лишь бы остаться со своей любимой. Но бабушка была умнее, она перешла в иудаизм, стала истинной иудейкой, соблюдающей все каноны и предписания иудейской веры. Исправно соблюдала все обычаи, научилась читать на идиш, ходила в синагогу. Отец, наоборот, был большой шумный еврейский мужик с пудовыми кулачищами, бычьей шеей и короткой стрижкой под бобрик. На нем круглый год были парусиновые широкие брюки и тельняшка «рябчик», только в холодные дни он тельняшку прикрывал ватником, а в сильный дождь накрывался кульком-рогожей. Родом семья была из херсонщины. С раннего детства отец ошивался в одесском порту, где можно было подработать. Там он возмужал,  окреп, научился немного читать, много пить и не пьянеть. Много лет работал грузчиком в порту. Во время еврейских погромов за компанию с другими евреями бежал в Палестину, прихватив с собой всю семью. Когда стало потише, вернулся в Одессу под фамилией Коваль, потеряв в далёкой и жаркой Палестине свою принадлежность к Айзенштадтам, работая также в порту грузчиком.

    Семья матери из провинциального местечка Волынской губернии жила мирно, тихо. Её отец, глубоко верующий еврей, мотался по югу Малороссии, работая коммивояжёром (сейчас бы его назвали менеджером), зарабатывал прилично, жили не плохо. Он смог дать детям приличное образование. Со временем отец матери переехал с семьёй в Одессу, работая на фабрике металлических и скобяных изделий на Прохоровской.

    Когда мой отец умер, не дожив до старости, все гурьбой, переехали на родину матери, в еврейское местечко Ольгополь на Волыни. Кто учился, кто  работал. Жили мирно и спокойно. Но вот случились еврейские погромы, вся семья погибла, остался я один. Переживал ужасно, болел, еле выжил. И подался в Одессу. Один на белом свете. Ни дома, ни семьи, ни денег. Ничего.

    Коваль замолкал, тяжело переживая свой же рассказ.  

    Тогда вступал Анжей.

 - Да что говорить. Тяжела житуха. Вот я, родился в богатой польской семье в далёкой Варшаве, вернее, под Варшавой, вёрст двадцать от города в богатом пригороде Варшавы. Семья большая, отец, мать, две сестры, три брата. Там, тётки, дядья и много ещё кого было в нашем доме. Отец занимался лесоторговлей. Жили зажиточно, даже богато. Дела у отца шли хорошо. Лес шёл по хорошей цене. Держали хорошую конюшню, тарантасы, коляски, верховых лошадей. В доме были гувернёры и гувернантки, изучали языки, музицировали, учились танцам, живописи. Вполне аристократическая семья. И окружение было соответствующее.

    Со временем, когда я подрос, стал взрослым парнем, отец отправил меня с младшим братом под надзором гувернёра в Италию на отдых, учёбу и совершенствование в живописи, поднабраться жизненного опыта. Снарядили нас в дальнюю дорогу, гувернёру дали денег на дорогу и обещали посылать нам деньги на жизнь и учёбу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: