— Мама, скомандуй: «К нырьбе приготовиться!»

Нырьба — превосходное слово, энергичное, звонкое; я не удивился бы, если бы у какого-нибудь из славянских племен оказалось в живом обиходе слово нырьба, и кто скажет, что это слово чуждо языковому сознанию народа, который от слова ходить создал слово ходьба, от слова косить — косьба, от слова стрелять — стрельба и т. д.

Мне сообщили о мальчике, который сказал своей матери.

— Дай мне нитку, я буду нанитывать бусы.

Так осмыслил он слова «нанизывать на нитку».

Услыхав от какого-то мальчика, будто лошада копытнула его, я при первом удобном случае ввернул эти слова в разговор с моей маленькой дочерью. Девочка не только сразу поняла их, но даже не догадалась, что их нет в языке. Эти слова показались ей совершенно нормальными.

Да они такие и есть — порою даже «нормальнее» наших. Почему, в самом деле, ребенку говорят о лошади — лошадка? Ведь лошадь для ребенка огромна. Может ли он звать ее уменьшительным именем? Чувствуя всю фальшь этого уменьшительного, он делает из лошадки — лошаду, подчеркивая тем ее громадность.

И это у него происходит не только с лошадкой: подушка для него зачастую — подуха, чашка — чаха, одуванчик — одуван, гребешок — гребёх.

— Мама, смотри, петух без гребеха.

— Уй, какую мы нашли сыроегу!

— В окне на Литейном вот такая игруха!

Сын профессора А.Н.Гвоздева называл большую ложку — лога, большую мышь — мыха:

— Дай другую логу!

— Вот какая мыха!

Пушку называл он — пуха, балалайку — балалая.[5]

Наташа Шурчилова мамины босоножки зовет: босоноги.

Во всех этих случаях ребенок поступает точно так же, как поступил Маяковский, образуя от слова щенок форму щен:

Изо всех щенячьих сил

Нищий щен заголосил.

НЕОСОЗНАННОЕ МАСТЕРСТВО

Переиначивая наши слова, ребенок чаще всего не замечает своего словотворчества и остается в уверенности, будто правильно повторяет услышанное.

Это впервые поразило меня, когда четырехлетний мальчишка, с которым я познакомился в поезде, стал назойливо просить у меня, чтобы я позволил ему повертеть тормозило.

Он только что услышал слово тормоз — и, думая, что повторяет его, приделал к нему окончание ило.

Это ило было для меня откровением: такой крохотный мальчик, а как тонко почувствовал, что здесь необходим суффикс «л», показывающий орудийность, инструментальность предмета. Мальчик словно сказал себе: если то, чем шьют, называется шило, а то, чем моют, — мыло, а то, чем роют, рыло, а то, чем молотят, — молотило, значит, то, чем тормозят, — тормозило.

Одно это слово свидетельствовало, что в уме у ребенка произведена такая четкая классификация суффиксов по разрядам и рубрикам, которая и для согревшего ума представляла бы немалые трудности.

И эта классификация показалась мне тем более чудесной, что сам ребенок даже не подозревает о ней.

Такое неосознанное словесное творчество — один из самых изумительных феноменов детства.

Даже те ошибки, которые нередко случается делать ребенку при этом творческом усвоении речи, свидетельствуют об огромности совершаемой его мозгом работы по координации знаний.

Хотя ребенок и не мог бы ответить, почему он называет почтальона почтаником, эта реконструкция слова свидетельствует, что для него практически вполне ощутима роль старорусского суффикса ник, который характеризует человека главным образом по его профессиональной работе пожарник, физкультурник, сапожник, колхозник, печник. Называя почтальона почтаником, ребенок включил свой неологизм в разряд этих слов и поступил вполне правильно, потому что если тот, кто работает в саду, есть садовник, то работающий на почте есть и вправду почтаник. Пусть взрослые смеются над почтаником. Ребенок не виноват, что в грамматике не соблюдается строгая логика. Если бы наши слова были созданы по какому-нибудь одному прямолинейному принципу, детские речения не казались бы нам такими забавными, они нередко «вернее» грамматики и «поправляют» ее.

Конечно, чтобы воспринять наш язык, ребенок в своем словотворчестве копирует взрослых. Дико было бы думать, что он в какой бы то ни было мере создает наш язык, изменяет его грамматический строй, его словарный состав.

Сам того не подозревая, он направляет все свои усилия к тому, чтобы путем аналогий усвоить созданное многими поколениями взрослых языковое богатство.

Но применяет он эти аналогии с таким мастерством, с такой чуткостью к смыслу и значению тех элементов, из которых слагается слово, что нельзя не восхищаться замечательной силой его сообразительности, внимания и памяти, проявляющейся в этой трудной повседневной работе.

Малейший оттенок каждой грамматической формы угадывается ребенком с налету, и, когда ему понадобится создать (или воссоздать в своей памяти) то или иное слово, он употребляет именно тот суффикс, именно то окончание, которые по сокровенным законам родного языка необходимы для данного оттенка мысли и образа.

Когда трехлетняя Нина впервые увидела в саду червяка, она зашептала в испуге:

— Мама, мама, какой ползук!

И этим окончанием ук великолепно выразила свое паническое отношение к чудовищу. Не ползеныш, не ползушка, не ползунчик, не ползатель, а непременно ползук! Конечно, этот ползук не изобретен ребенком. Тут подражание таким словам, как жук и паук. Но все же замечательно, что для данного корня маленький ребенок в один миг отыскал в своем арсенале разнообразных морфем именно ту, которая в данном случае наиболее пригодна.

Двухлетняя Джаночка, купаясь в ванне и заставляя свою куклу нырять, приговаривала:

— Вот притонула, а вот и вытонула!

Только глухонемой не заметит изысканной пластики и тонкого смысла этих двух слов. Притонуть не то что утонуть, это — утонуть на время, чтобы в конце концов вынырнуть.

А трехлетний Юра, помогая своей матери снарядить маленького Валю на прогулку, вытащил из-под кровати Валины ботинки, калоши, чулки и гамаши и, подавая, сказал:

— Вот и все Валино обувало!

Одним этим общим словом «обувало» он сразу обозначил все четыре предмета, которые имели отношение к обуви.

Так же выразительно великолепное слово брызгань, сочиненное пятилетним мальчишкой:

— Мы хорошо купались. Такую брызгань подняли!

Такое же чутье языка проявил тот деревенский ребенок пяти с половиною лет, который, услышав, что взрослые называют букварь учебником, и воображая, что в точности воспроизводит их термин, назвал эту книгу «учило»: очевидно, учило (как «точило», «молотило», «зубило» и проч.) есть для него орудие ученья. А суффикс ник ускользнул от ребенка, так как никакой аналогии с «умывальником», «кустарником», «чайником» он в слове «учебник» не мог отыскать.

Другой ребенок, назвавший солонку сольницей, тоже был более чем прав: если вместилище чая — чайница, а вместилище сахара — сахарница, то вместилище соли никак не солонка, а сольница.

Здесь опять-таки речь ребенка совпадает с народной, ибо, оказывается, слово сольница так же широко распространено в деревнях, как пулять, картоха, обородеть и другие слова, которые у меня на глазах самостоятельно создавали трехлетние дети, воспитавшиеся вдали от влияний «простонародной» речи.

Кстати отмечу, что такие созданные ребенком слова, как «одуван», «сыроега», «смеяние», существуют кое-где и в народе.[6]

Вообще мне кажется, что начиная с двух лет всякий ребенок становится на короткое время гениальным лингвистом, а потом, к пяти-шести годам, эту гениальность утрачивает. В восьмилетних детях ее уже нет и в помине, так как надобность в ней миновала: к этому возрасту ребенок уже полностью овладел основными богатствами родного языка. Если бы такое чутье к словесным формам не покидало ребенка по мере их освоения, он уже к десяти годам затмил бы любого из нас гибкостью и яркостью речи. Недаром Лев Толстой, обращаясь ко взрослым, писал:

вернуться

5

А.Н.Гвоздев, Вопросы изучения детской речи (глава «Формирование у ребенка грамматического строя русскою языка»), М. 1961, стр. 312 и 327.

вернуться

6

В.И.Даль, Толковый словарь, т. II, М. 1955, стр. 574 и т. IV, стр. 242, 376.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: