Весь мелкой дрожью дрожал я, стоя подле нее. Нас отделяли портьеры. Секунду мы не отрывались друг от друга глазами, как люди, охваченные великим влечением или страшной злобой. Я помню ее легкий стон, когда она очутилась в моих руках, потому что я сдавил ее с силой сумасшедшего. Но рот ее я закрыл губами и не отрывался от него долго. Старику что-то смутно почудилось. Он тревожно задвигал стулом и, видимо, с трудом вставал. Я посадил Изу на стул; с закрытыми глазами она сидела и тяжело дышала.
— Вот вам Мопассан, — сказал я, чтобы нарушить молчание, которое было предательским.
Она открыла глаза, взяла мою сухую руку и стала ее гладить обеими руками.
В тот день мы обедали втроем. Обед не был так молчалив, как всегда. Иза порой прерывала воспоминания старика шутливыми замечаниями и посматривала на меня искрящимися глазами. Старый генерал, отпивая из стакана красное вино, посмотрел на меня как-то внимательней обыкновенного и сказал, как бы ни к кому не обращаясь:
— Алеша стал плох. Вид неважный. Придется отпустить его, пожалуй, на поправку.
— Мне некуда ехать поправляться, — ответил я, — у меня никого нет близких. Кроме того, если я здесь, в усадьбе, не поправился, то, очевидно, надо просто думать о далеком путешествии…
Иза шутливо сказала:
— Хорошо умереть молодым…
И прибавила:
— Я вам отличный венок совью из камыша и лютиков на могилу, серый с желтыми цветами…
Мы разошлись после обеда. Я как безумный шнырял по степи, за усадьбой. Насильно ли я взял у нее поцелуй, или она хотела его?.. Но я помнил ответ ее губ, настойчивый, сильный. Как будто аромат дикого цветка остался у меня от этого поцелуя. Я вел себя, как безумный: не отдавая себе отчета, громко пел, размахивал руками, перекликался с эхо. Оглушительная волна здоровья, веселости прошла по моему телу.
Вернувшись домой, я пошел к кабинету старика. Не было слышно ни звука в его комнате. Тогда я прошел раз и другой под окном Изы. Она сидела у стола и что-то писала. Я сорвал ветку и бросил ей в окно.
— Что это?.. — послышался ее удивленный голос. Увидев меня, она расширила глаза и словно побледнела от испуга или гнева. Я подошел к окну и сказал:
— Я хочу к вам, Иза.
Глядя в упор на меня, она вдруг улыбнулась. И все ее лицо необычайно осветилось. Оно таким новым и нежным показалось мне.
Когда я вошел, она схватила брошенную мною ветку ветлы. Ветка свистнула и ударила меня по плечу. Я почувствовал ожог. На моей белой рубашке остался серовато-зеленый след. Не вскрикнув от боли и неожиданности, я только вытянул сильно напрягшиеся руки и схватил ее. Мне тоже захотелось сделать ей больно. Но она уже нежно вытянула руки на моих плечах и потянулась побледневшим лицом, с закрытыми глазами, губами к моим губам.
Она и потом всегда закрывала глаза, когда целовала меня.
— Ты не хочешь меня видеть, — упрекал я ее.
Она отвечала:
— Я так тебя лучше вижу…
Выходя от нее, я встретил Марыньку. Она несла на своих хрупких плечах коромысло с двумя ведрами воды.
— Тебе тяжело, — крикнул я, — дай, помогу.
Марынька, стиснув зубы, молча отрицательно качала головой и вырывала у меня из рук конец коромысла. Позади раздался крик. Я не разобрал его, но оглянулся.
В окне с искаженным лицом стояла Иза. Я должен был подойти к ней. Нагнувшись ко мне из окна, она пониженным гудящим голосом сказала:
— Запрещаю. Ты понимаешь? Ни видеться, ни разговаривать…
— Так мы с тобой свяжем друг друга, — сказал я.
— Вот именно. Свяжем туго, туго, чтобы не шелохнуться. Это вкусней всего…
— Вкусней?.. — изумился я.
— Ну, лучше… Ну, как хочешь… Ступай. Да помни: ты связан.
— И ты тоже!
— И я тоже.
Я не видел ее после того три дня. Только получил коротенькую записочку: «Не приходи». Не знал, что и думать. И настойчиво думал о ней. В то же время, непонятно для самого себя, когда, нарушая запрет Изы, пришел к заветной скамье под липой, чтобы повидаться с Марынькой и в последний раз поговорить с ней, — ласкал ее нежней обыкновенного, с грустью и жалостью почти болезненной, и чувствовал, что не могу выпустить ее из рук.
Она вывертывалась из моих рук, но не убегала.
— Ты ж барышню кохаешь… Я не до вподоби тоби…
Когда она заплакала и наклонилась милым движением, чтобы вытереть слезы концом фартука, она показалась мне милей и родней всего на свете.
— Деточка моя коханая, — сказал я, — да променяю ли я мою Марыньку на всех барышень в свете? Я больше к ней и не пойду…
Душа моя была охвачена раскаянием; снова нашло на меня все это легкое, свежее, полное жалости и любви, что шло от Марыньки в мою душу. Я вернулся домой, думая только о ней, полудевочке, полудевушке, похожей на молодую березку, с ее ласково цепляющимися за мои плечи загорелыми руками. Я сбрасывал с себя наваждение и огонь. Я вспоминал, каким спокойным, сильным вставал я прежде по утрам.
И весь вечер этого дня я провел спокойно и легко. Я искал случая встретиться с Марынькой при Изе, чтобы показать ей, что я не хочу быть связанным и связывать ее волю. Но Иза словно скрылась куда-то. Ее окно было закрыто и в комнате стояла мертвая тишина. Ночью я поздно сидел у стола при лампе и писал. Помню, я набрасывал какой-то отрывок из итальянской жизни; в Италии же я не был никогда. Молодой монах в моем отрывке живет в келье, полной книг и рукописей, встает в прохладные утра и идет в сад умываться из колодезя, гуляет по саду и среди цветов и деревьев предается религиозным размышлениям.
Кончив главу, я вышел в сад и долго бродил по дорожкам. Луны не было. Смутные слабые звезды роились в вышине. Ветлы, липы и клены стояли, как шатры, в беловатом саване тумана; в воздухе — теплынь и влага. Все спало тревожным, полным затаенности и испуга сном. Чудилось в теплыни и смутном сумраке ночи полет ночных сил на мягких крыльях под низким облачным небом. Все живое закрывало глаза, чтобы не видеть страшного и забыться до прихода озаряющего мир дня. Только к утру я заснул томительным сном, полным каких-то видений и бреда.
Разбудил меня толчок. Я открыл в испуге глаза. Предо мною стояла Иза в легком пеньюаре, в туфлях на босу ногу. Она бросилась на меня вся, так что я чуть не задохнулся под толчком ее большого сильного тела. Пеньюар ее развернулся и блеснула грудь. Это была первая женщина, которую я знал. Она взяла меня утром, после того, как я решил, что уйду от нее.
Мой бред осуществился: я владел женщиной. Я сам себе показался другим и мое ощущение жизни было новым. Ни одной строчки не вписал я больше в «Желтую книгу», потому что женщина-реальность вытеснила бред и страстную мечту. Ее сильное длинное тело богини-охотницы, мускулистое и по-мужски порывистое, открыло мне глаза на истинный мир отношений. Я изведал новое чувство наготы, лишенное яростного сладострастия: наоборот, какая-то грустная тайна кровной плотской близости заставила смотреть на наготу с непонятным состраданием и даже грустью. Я чувствовал себя первым Адамом, склоняющимся на земле к его Еве среди всего непонятного в первосозданном мире.
Я отрывался от нее, исполненный какой-то грусти. Я сам не совсем понимал себя в эти моменты; но меня с силой непреодолимой тянуло всегда после вспышки поцелуев и ласк к молчаливому, смутному созерцанию жизни здесь же — у края ее плотской силы, ее кипения. Мне хотелось подлинным образом ощутить мир, как пустыню Божию, вдвоем, в неведомых и длительных пустынных скитаниях. Я замирал в тоске, в прислушивании, в каком-то сомнамбулическом состоянии… Мне казалось, что я открываю в эти моменты внутренний слух и напрягаю духовное зрение.
С раннего детства знакомая мне меланхолия, острая и почти сладострастная, разрасталась. В такие моменты я не чувствовал никого, кроме себя; с упоением предавался я ей. Я становился чужим, далеким женщине, которая была со мной.
— Ты — еж, улитка, — говорила мне Иза, — ты ускользаешь от меня, вбираешься в свою раковину.