Почти в одно и то же время во Франции родились два младенца: один — в Бордо, столице английских владений, другой — в Париже. Парижанину было уготовано имя Карл и титул дофина; рожденного в Бордо нарекли Ричардом. Ему, внуку Эдуарда Третьего и второму сыну Черного Принца, предстояло унаследовать сразу две короны — английскую и французскую, от которой так и не отказались.
Сколь похожи окажутся их судьбы, накрепко сплетенные еще до рождения, и как сами они будут похожи один на другого, бессильные побеги некогда могучего корня!
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГОСПИТАЛЬЕР
Мой перечень пусть рыцарь открывает.
Тот рыцарь был достойный человек,
С тех пор как в первый свой ушел набег,
Не посрамил он рыцарского рода;
Любил он честь, учтивость и свободу:
Усердный был и ревностный вассал,
И редко кто в стольких краях бывал.
Крещеные и даже бусурмане
Признали доблести его во брани.
Он с королем Александрию брал;
На орденских пирах он восседал
Вверху стола; был гостем в замках прусских../
Четыре готически заостренные цифры предваряли шероховатую латынь в стиле святого Иеронима, переводчика Библии, изысканный французский, грубый нормандский диалект и тот новый язык, которому предстояло стать бродильной закваской единой английской нации. Великий язык народа, поглотившего и римских легионеров, и воинственных нормандцев, и поверженных англосаксов. Равно корчились и исчезали в жарких языках пламени строки разноплеменной речи, начертанные каллиграфами-переписчиками, когда вместе с подушными списками и перечнем недоимок летели в костер свидетельства очевидцев: францисканцев, кармелитов, доминиканцев, бенедиктинцев — редких в ту пору грамотеев, насмерть перепуганных взрывом народного гнева. Вместе с ними и то прошлое, что мы именуем историей. Быть может, бремя ее оказалось непосильным для нации, которая еще не успела сложиться и, дабы не сгинуть в небытие, вынуждена расстаться с частью бесценного груза.
Не будем же бесполезно печалиться о том, что превратилось в дым, давным-давно растворившийся в небо, что навсегда ушло в землю с дождями и кровью. Осталась дата, словно верстовой столб мирового процесса.
Anno 1381… Отметив зарубку на скрижалях времен, приступали к описанию страшных событий.
Крупно и жирно, не пожалев алой краски, обозначили роковой год терпеливые летописцы сент-олбанского аббатства, безымянный мемсберийский инок и столь же анонимный переписчик из обители святой Марии в Йорке, и француз Фруассар, и Генри Найтон, каноник лестерский, и хронист Джон Малверн, и монах Кентерберийского аббатства Уильям Торн, и много других, нам неизвестных уж вовсе, чьи драгоценные записи погибли в огне.
Война, которую вели Валуа и Плантагенеты, стала наследственной бедой обоих народов. С ней свыклись, как с непреложной реальностью, с этой бессмысленной бойней, которую потомки назовут «столетним безумством». Напрасно дряхлые ветераны живописали внукам подвиги лучников-йоменов, что, поражая на дальней дистанции закованных в латы рыцарей, решали исход баталий. У юности своя память и гордость своя. Как льдины, несомые половодьем, таяли английские владения за морем, и все призрачней становились надежды на избавление от тяжкого бремени. Новобранцев забрасывали гнилой редькой, за спиной искалеченных стариков корчили рожи. Никого уже не согревали чужие огни. Даже маленьких королей, которыми играли опекуны-дяди. За ширмой в Лондоне прятались Джон Ланкастер, Эдмунд Кембридж и Томас Бекингэм, за ширмой в Париже — Людовик Анжуйский, Жан Беррийский, Филипп Бургундский и самый рассудительный среди всех — герцог Бурбон. Вернее, не столько прятались, сколько изо всех сил лезли на передний план. Ричарда Второго короновали как властелина обоих королевств, и это определило судьбу народов еще на три поколения. Но опять, как уже было когда-то, в монаршие игры вмешался народ. На сей раз англичане.
Мы вольны начать хронику с безмятежных дней рождества или с первого белоснежного утра месяца января, когда отдыхающая земля дышала миром и небесным покоем. Налог был собран до последнего пенни, работы в манорах[24] шли по привычному сезонному кругу, хоть и не хватало рабочих рук, а моровые поветрия вот уже пять лет обходили Британию стороной. Казалось, что отныне так будет всегда. Память о бубонной чуме, которую принесли крестоносцы, все реже тревожила лордов, свободных хлебопашцев и подневольных вилланов. Что же касается нового поголовного налога, принятого в ноябре 1380 года парламентом в Нортгемптоне, то на то и поставлен над своими подданными помазанник божий, чтобы всеми возможными способами выжимать из них золото на войну — излюбленную забаву. Ничто, таким образом, не было нарушено в привычном феодальном универсуме, где обязанности, права и сам строй жизни каждого сословия строго канонизированы и освящены церковной традицией.
Ни юный Ричард, вступивший в четвертый год своего жестко ограниченного опекунским советом правления, ни старший из дядюшек Джон Ланкастер, ни королева-мать, ни канцлер, ни даже сам лорд-казначей не ждали тех разрушительных потрясений, которые столь внезапно изменили веками устоявшееся течение бытия. Налог, третий по счету за последние четыре года, конечно, был слишком высок, если не сказать непомерен. Каждый мирянин, достигший пятнадцати лет, будь то мужчина или женщина, обязан был внести в казну три грота,[25] что втрое превышало налоговое обложение 1377 года. По сметам казначея Роберта Хелза, только таким путем можно было собрать требуемую для успешного продолжения заморской кампании сумму в сто тысяч фунтов стерлингов. Командующий экспедиционными войсками в Бретани сэр Нолз буквально бомбардировал парламент депешами, требуя немедленной доставки денег. Немалые средства требовались и на защиту королевства со стороны моря, откуда каждый день можно было ожидать пиратских вторжений.
Подсчитав все до последнего пенни, королевский совет постановил собрать две трети необходимого капитала к празднику святого Гилярия, то есть к тринадцатому дню января. Оставшаяся часть ожидалась не позднее второго июня, в самый канун пятидесятницы.
Очевидно, именно между этими двумя датами и следует искать день, когда на грозовом небосклоне Британского королевства молнией вспыхнули древние письмена. Словно во времена оны на валтасаровом пиру: «Исчислен и взвешен»…
Вглядываясь в бездонную воронку столетий, в темный, без единого проблеска, омут закрученной в бешеный штопор Леты, можно думать о разном. Вспоминать, забегая вперед, или, напротив, повинуясь мгновенному озарению, выхватывать из небытия тени минувшего. Быть может, случайные, а то и вовсе не сбывшиеся, быть может, единственно судьбоносные.
Кто рискнет назвать день и час, когда все окончательно завязалось и, притаившись до срока, стало реальностью, скрытой, однако, для большинства, прозреваемой избранными, смутно угадываемой безумными духовидцами? Кто угадает, какое деяние и кем оброненное слово явилось толчком, разбудившим лавину, подтолкнувшим назревшую неизбежность?
Любое мгновение жизни бесценно, и каждый миг круговорота небесных сфер несет в себе несказанную тайну, колебля незримо струну, соединяющую нас с мирозданием. Как заунывно дрожит она, как восторженно откликается в душе, когда следим мы за вечным ходом светил. Все мы и все вокруг нас лишь частицы единого целого, и мнится, что животворное солнышко — это пылающее огнем любви неземной сердце наше. Так было, есть и так будет. От сотворения мира до страшного суда. И хотелось бы яснее сказать летописцу, да не вспомнишь никак подходящей фигуры. Ученейшие теологи, хитроумные мужи древности обломали тут свои перья, ибо изначально неопределима сокровенная суть миропорядка. Вот если бы в стиле «Фигур красноречия»[26] что-нибудь, вроде анакласиса: