Надо же — Ленин помнит их имена, до этого ли ему? Владимир рассказал, где сейчас другие товарищи, прикидывая, как бы это так себя подать, неожиданно: «А последний перед вами собственной персоной» или «ваш покорный слуга», но, глянув в его темные глубокие глаза — взгляд Ленина будто отсек лишнее из всего наготовленного, — он сказал только:
— А Лубоцкий — это я.
— Очень хорошо, очень хорошо! — Глаза Ленина заблестели искренней радостью, дополняя его в общем-то светские обязательные слова. — Трудно выбирались? — Спросил участливо, и от его такого топа Владимир неожиданно для себя ответил:
— Да нет, не особенно, легко, пожалуй.
— Гм-гм, не часто услышишь такой ответ. — Ленин улыбнулся, гость ему нравился, и он этого не скрывал.
Однако гостю пора бы вспомнить о своей позиции.
— Легко потому, что я видел цель, стремился ее достичь и как будто достиг. Но здесь-то и начались трудности. — Владимир перевел дух, пожалуй, можно и начинать. — Когда я узнал, что тут творится… — Он на мгновение замешкался, ища слова приблизительные, прямое обвинение Ленина пока что никак не вязалось с ситуацией, хоть тресни — не выговоришь, собеседник ждет от тебя чего-то совершенно другого, но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы Ленин вставил:
— Творится, творится, большевики — чернь, это вы уже слышали? — Блеск его глаз потух, взгляд стал сумрачным, будто утихшая было боль снова всколыхнулась, но он пытается ее погасить. Еще один облик — человека ранимого. — Пожалуйста, подробнее о товарищах, меня интересует Заломов, вы его хорошо знаете? — И снова — голова чуть набок, впитывает.
Ленин, в сущности, перебил его, не поддался гостю, деликатно удержал его в прежнем русле, вернул к началу разговора.
— С Петром Заломовым мы сошлись, подружились, можно сказать, уже в тюрьме. — И добавил опять для себя неожиданно: — К сожалению. — Он менялся будто от одного взгляда Ленина. Прежде, в Нижнем, не было никакого такого особого сожаления, он нажил его, выходит, позже, скорее всего, здесь уже.
— Почему «к сожалению»? — подхватил Ленин. Чуть коснулись позиции, и он тут как тут.
— Как я теперь понимаю, ничто нам не мешало объединиться с рабочими. Юношеская спесь. Сами Соколы, сами Буревестники.
Ленин понимающе кивнул — можно не продолжать.
— Когда была создана ваша организация?
— Вскоре после проводов Горького, в ноябре первого года. Мы стали выпускать «Летучие листки», сами…
— Как рабочие, Заломов в частности, относятся к Горькому?
— Очень хорошо. Но лучше говорить об отношении Горького к рабочим, оно виднее, и к Заломову, в частности. Алексей Максимович кормил нас всех в тюрьме, я его знаю с детства. — «Не то, не то говорю». — Он передавал в тюрьму деньги, продукты, одежду, книги, конечно. Пригласил из Москвы четырех присяжных поверенных, написал прокламацию в пашу защиту, и только благодаря его вмешательству Заломов избежал каторги. Горький сам побывал в Нижегородском остроге, знает, какие там условия. Он вообще замечательный человек! — Владимира понесло, ухватился за Горького с облегчением, чтобы повременить с главной темой, поговорить пока о чем-то живом, бесспорном, безраскольном. — Он очень любит всякие искусства, советовал мне непременно стать художником. В девятисотом году он сидел в одной камере с Зиновием Свердловым, братом моего друга Якова. Кстати, запомните это имя: Яков Свердлов! Он будет великим революционером!
Ленин быстро улыбнулся, сощурился, видимо, развеселила его юношеская преданность другу, во всяком случае, столь напористая рекомендация Ленину, судя по всему, понравилась.
— Он тоже был членом вашей организации? — упор па «вашей».
— Нет, Яков был больше связан с комитетом РСДРП, с Чачиной, он жил в Канавино, ближе к рабочим, — несколько упавшим голосом отвечал Владимир, видя, как моментально собеседник все учитывает, нанизывает на свой кукан, делает выводы.
— И что же Горький в камере с Зиновием Свердловым… — напомнил Ленин.
— Познакомился он в тюрьме с Зиновием, а потом, когда вышли, услышал его игру на скрипке, понял, какой он талантливый, ему надо учиться, но еврея не примут в филармонию. И что вы думаете? Горький окрестил Зиновия в церкви, усыновил, и стал Зиновий Пешковым. Уехал в Петербург, что дальше — не знаю.
— М-да, это характеризует. Скажите, а какой вы литературой пользовались для «Летучих листков»? Что вообще читали?
— «Царь-Голод», «Исторические письма» Лаврова, много Михайловского. И, конечно, «Монистический взгляд». Для меня лично это очень важная книга. — Владимир испытующе посмотрел на Ленина, что он скажет о книге своего противника? Настал момент.
— Замечательная книга, — согласился Ленин, поняв ожидания собеседника, но не намереваясь к нему подлаживаться. — Плеханов — выдающийся пропагандист марксизма! А «Искра» до вас доходила?
— Доходила, но студентов она… почти по интересовала.
«Почти» — мягко сказано, она их совсем по интересовала.
— А рабочих?
— Одни больше читали «Рабочее Дело», другие «Искру». Между прочим, сормовская полиция имела предписание особо следить за рабочими, которые умеют читать, выделяются умственным развитием и которые не пьют.
— Пьянство, идиотизм и невежество — опора режима, так-так! Значит, больше все-таки «Рабочее Дело»?
— К началу второго года «Искра» стала более популярной среди рабочих, они даже деньги собирали, просили комитет выписать «Искру» в их полную собственность. Но интеллигенция пo-прежнему… считала «Искру» малоинтересной.
— Это естественно, — вставил Ленин.
— Почему же естественно? В Нижнем довольно большой отряд интеллигенции передовой, демократической, она, знаете ли…
И опять в ту кратчайшую паузу, которая потребовалась Владимиру подыскать слово, Ленин вмешался и продолжил его мысль, однако круто загнув ее на свой лад:
— Она остается буржуазно-демократической, — выделил «буржуазно», — до тех пор, пока не примет точку зрения рабочего класса. Если в период кружковщины разница между интеллигентской и пролетарской психологией не чувствовалась так остро, то теперь, при переходе к сплоченной партии, — а «Искра» именно к этому и звала, — потребовалась крутая ломка психологии прежде всего у интеллигенции, которая при всем своем передовизме и демократичности отличается крайним индивидуализмом, неспособностью к дисциплине и организация. Вы не согласны?
— Собственно говоря… это моя мысль!
Ленин рассмеялся, глаза заблестели почти до слез.
— Извините, — сказал он мягко, благодушно. — Позаимствовал. — Солидарность его порадовала, непосредственность рассмешила.
«Моя мысль». Если не мысль, то предчувствие мысли. Именно так: неспособность к дисциплине и организации. Индивидуализм, каждый рвет знамя к себе. Берлинский ералаш, одним словом. Его мысль, только Ленин ее обобщил и выразил…
— А как вы устроились здесь, на что живете, есть ли возможность заработка?
«Почему он не спрашивает, па чьей я стороне? — недоумевал Владимир. — О том говорит, о сем, о Нижнем, о ссылке, о рабочих да о рабочих и ни слова о главном. Или он настолько проницателен, что понимает: спрашивать нет смысла, пока человек не пристал ни к тому ни к другому берегу, а болтается, как…»
Да, действительно он пока не пристал ни к бекам ни к мекам, но потому он и не может пристать, что у нею есть определенные принципы. И вот вам один из них:
— В Женеве есть возможность зарабатывать рисованием вывесок, я владею кистью, мог бы. Но не хочу из принципиальных соображений.
— Вон как, — отозвался Ленин, глядя в пол отрешенно, погрузившись в какую-то свою мысль. Странно быстрая перемена, а ведь слово-то какое прозвучало: «принципиально», должно бы приковать внимание. — По каким же? — негромко, машинально, думая о чем-то другом, спросил Ленин.
— Я не хочу этого делать, даже если буду умирать с голоду. Потому что малеванием вывесок здесь, в Женеве, занимался Нечаев.
Ленин быстро вскинул на него мрачный, сверлящий взгляд: