— Ну-у, в Бердянске краси-ивое дело было, — с вожделением протянул Саша. — На моих глазах. Гульба была, красивая была гульба! — Он почесал себе грудь согнутыми пальцами, как когтями. — Заняли мы Бердянск, и приказал батька собрать всех проституток, какие есть, в наилучшую гостиницу, не то в «Бристоль», не то в «Мадрид», пригласить, а не пойдут — силком согнать. Куда там, понабежали сами. Из берлинских подвалов вытащили наилучшие вина, столетней, а то и больше давности, печеные гуси с яблоками, бараны на вертеле, пир горой, разлюли-малина. Попили-поели, батька приказал выстроить всех проституток в один ряд, определить, какая же из них самая красивая. Выстроили, стали подводить к батьке одну другой краше: выбирай, батька, себе княжну, как Стенька Разин. Одну подвели, другую, батька нос воротит, то ли перепил, то ли недопил, а тут у вольницы терпеж кончился, стали они девок себе хватать, а то не достанется. Хай и лай, визг и писк, и про самого батьку забыли. Тогда он выхватил маузер и пошел палить по кому попало. Человек десять уложил и ушел к своей жинке, учителке. — Саша даже устал от рассказа, и во рту пересохло.

— Чернь, быдло, скот оценивают Махно со своей колокольни, — Чаклун выпустил колечко дыма. — Скажи мне, что ты думаешь о Махно, и я скажу тебе, кто ты. Но идея вольницы устарела — скакать на лошади рядом с паровозом.

— Махно — явление сложное, — согласился Казимир. — Он мог выстроить проституток, чтобы сказать им доброе слово и отпустить по домам.

Саша икнул от такого поворота истории. Для кого старался, рассказывал?

— Батьку любили все, — внес свою лепту Соболев. — И бандит с большой дороги, и очкарик-интеллигент. В чем его сила, не знаю, но факт, любили,

— И каждый говорил: на него влияют, — продолжал Казимир. — Запретил мародерство — на пего влияют одни. Собрал проституток — на него влияют другие. Отсюда вывод: его власть не мешала свободной борьбе сил.

— Только крепкая власть, только тирания спасет Россию, — твердо сказал Чаклун. — Нужна рука покрепче Петра Великого.

— Нет уж, увольте нас от такой милости! — возразил Казимир, поправил пиджак, выпрямился, как на трибуне. — Человек рождается свободным! И пи рабство, ни двухтысячелетняя мерность христианства — во грехе родились, во грехе помрем — не исказили его великой природы. Человек создает себя сам, отвергая как бремя все, что становится между ним и матерью-природой. Тирания? — нет! Только в том случае человек достигает полного раскрытия своей личности, когда он освободится от каких бы то ни было внешних влияний — государственности, морали, религии, когда он сам, и только сам, станет абсолютным первоисточником всех своих деяний, и тогда он сам — свой собственный бог, перед которым можно совершать свои коленопреклонения. Его стихия — безграничная свобода! Только в пей может раскрыться вся его сущность. А разговоры о государстве и твердой власти — бред рабов и холопов, не мыслящих своей жизни без цепей. Всякое государство, коллектив, масса есть рабство духа, кандалы индивидуальности. Не может быть свободы через насилие, не может быть никакого единения через меч и кровь, единение — только через развитие духа. Вот почему поднялся народ против комиссародержавия на севере и на юге, по российским окраинам. Большая страна, как большой пирог, объедается по краям.

— А мы поможем ее сожрать с центра. Я взорву Кремль, клянусь матерью! — воскликнул Соболев, подогретый речью.

Чаклун молча попыхивал трубкой, прикрыв глаза, он как будто не слушал, что-то вспоминал. Вспомнил:

— В Барселоне двадцать пять лет подряд анархисты собирают деньги на памятник Бакунину. Двадцать пять лет. И каждый год находится предатель и выдает всех.

Его убивают, по жребию. Убийца бежит в Америку. Снова собирают деньги, снова предатель, снова расплата. Двадцать пять убитых, двадцать пять убийц. Игра в памятник продолжается. Кто ее ведет, злодей или праведник, не имеет значения, лишь бы продолжалась игра. Вот вам «человек создает себя сам, он сам свой собственный бог».

Саша кивал каждому слову Чаклуна, ничего толком не понимая.

Казимир плеснул себе из бидона, выпил, оторвал гуся. Сделал вид, что не понял притчи — с пьющего какой спрос? — подхватил про памятник:

— Газеты пишут, на Красной площади поставили статую Степана Разина. А Нестора Махно, живого Стеньку двадцатого века, хотят к стенке. Поистине они любить умеют только мертвых.

— Мы тож-же! — все больше заводился Соболев. — Полюбим их только мертвыми! Налей мне, Саша. За что пьем? Напоминаю, впереди Москва.

Саша налил кубок, подал его Соболеву. Тот принял, но пить сразу не стал, выжидательно, требовательно глядя на Казимира.

— Что тебя интересует? — спросил наконец Казимир, обсасывая косточку. Когда у актера нет средств на сцене, он начинает жевать либо закуривает.

— Меня интересует, кто нас примет в Москве и с чем?

— Мать сыра земля, — басовито отозвался Чаклун.

Он не пошутил, не вскользь брякнул — веско сказал, со значением, не сказал, а прокаркал. Соболев побледнел от злости на его неуместное пророчество, однако сдержался, решив не пузыриться, не жечь порох зря, иначе не разговор будет, а сплошное его карканье.

Чаклун ел быстро, жевал с хрустом крепкими белыми зубами, как здоровое животное, спокойный сильный хищник.

— Мать сыра земля со временем для каждого, это естественно, — натянуто оскалился Соболей. — Все там будем, но пока мы живы. — Он приподнял кубок, торжественно повысил голос: — Как писал Герцен на своем «Колоколе»: зову живых! — Опрокинул кубок, выпил крупными глотками, острый кадык его дергался на длинной шее.

— Ну, во-первых, — не спеша, снисходительно заговорил Казимир, — если уж Бонапарту так не терпится, перешел на призывы, — Яков Глагзон и Цинцинер, думаю, уже там, в Москве. С ними дюжина наших гавриков.

— Глагзон, Цинцинер! — фыркнул Соболев достаточно красноречиво.

— Они анархисты знатные, воробьи стреляные, — вступился Казимир. — Москву знают до донышка, легальную и нелегальную. Они там орудовали до марта прошлого года, пока комиссары не перенесли туда столицу из Питера. Чекисты разогнали черную гвардию, Глагзон и Цинцинер ушли к батьке, были при штабе, кое-чего набрались и теперь не пустыми в Москву вернулись.

— Самое лучшее — возвратиться в дураки, — сказал Чаклун и отвернул у гуся вторую ногу.

Для какой такой надобности направил с ними батька Махно этого подкидыша? Постороннего, в сущности, субъекта сунул в боевую организацию. Постороннего не только для этой группы, но и для всего человечества.

Вернее всего, он надоел самому батьке, тот и решил от Чаклуна избавиться. Но поскольку Чаклун еще может крепко навредить — где-то, кому-то, если его отослать с умом, — то батька ничего такого насчет «кражи» по говорил Левке Задову. Не то бы Чаклуна, как и многих других, батьке неугодных, сразу бы «украли» — срубили бы голову втихаря.

Хотя расправиться с ним не так-то просто. Он и на самом деле чаклун — чародей, колдун, слово знает.

Саша торопливо налил себе — а то и впрямь, чего доброго, перейдут к делу, задвинут бидон под стол, не дотянешься, — с присвистом выпил, почмокал сладко и сразу опьянел не столько от самогона, сколько от желания поблажить. Он и на сухую любил придуриваться, ну а уж если выпьет, сам бог велел. Тем более все они знают, каков Саша в деле, к примеру на эксе в Харькове, — любой сейф для него семечки.

— Два старых волка, прошедших огни и воды, и с ними дружина как на подбор, для начала не так уж мало, Бонапарт. Но нам в Москве нужны не только боевики, для нас важнее стержень политический, идейный. И тут я вам кое-что приоткрою. — Казимир доел свой ломоть гуся, оторвал кусок серой бумаги, вытер усы, пальцы и начал запевно, намереваясь говорить долго: — Представьте себе Бутырку, громадяне, знаменитую на весь мир Бутырку вообразите, хотя никто из вас в ней так и не побывал…

— Для них Лубянка, — вставил Чаклун, раскуривая свою трубочку. Сказал опять как о посторонних, без себя. Соболева передернуло. Ароматный дымок мохнатым кольцом поднялся над бритой головой Чаклуна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: