Многие это понимают сразу, на лету схватывают, у них классовое чутье, только вот не всем хватает слов, чтобы оформить чутье в понятиях, не хватает умения внушить эту правду другим, освободить их от ярма старой свободы, растворить их озлобленность против диктатуры пролетариата — железной необходимости в период перехода от капитализма к социализму через революцию. Только свободный от предвзятости способен воспринять истину неискаженной.

А предвзятости хоть отбавляй у людей именно грамотных, начитанных. Как у того ученого, у которого в голове, но словам Ильича, как бы ящик с цитатами, и он всегда готов высунуть то одну, то другую, а случись новая комбинация, которой ни в одной книжке нет (а наша революция и есть такая комбинация), он уже и растерялся. Цитирует Платона и Аристотеля, Фому Аквинского и Екклезиаст: притесняя других, умный становится глупым. Отсюда мораль: смирись перед Деникиным, утешь себя мыслью, что он глупее, ибо притесняет, и еще как.

Особенно обидно выслушивать упреки в попирании свободы и равенства от людей, которые прежде боролись с самодержавием, натерпелись от царизма, настрадались в ссылках и тюрьмах. Они называют себя социалистами и демократами, называют себя марксистами, к примеру меньшевики, но почему-то не все способны уразуметь, что в такой политический момент, как сейчас, всякий, кто требует свободы вообще, кто идет во имя этой свободы против диктатуры пролетариата, — помогает эксплуататорам и Деникину.

Вот так из-за одного только непонимания можно помимо своей воли стать деникинцем или колчаковцем. Как отец ее, к примеру, родной, самый близкий для нее человек. Не понимает, почему его лишают свободы торговать хлебом. «Мое — и все, что хочу, то и делаю». Он видит правду в пределах своего хозяйства, в лучшем случае, в пределах своей деревни, где живут такие же, как и он, крестьяне. Но представить всю страну, голод и разруху, для них значит объять необъятное. Они не понимают, что если погибнет рабочий класс — а гражданская война не берет в плен, она только уничтожает, — то в деревне не будет ни бороны, ни плуга, ни ситца, ни керосина, даже топора не останется со временем, чтобы срубить дерево для сохи. Без рабочего один путь — назад, к дикости. А крестьянина не убедишь, он себе на уме, растит хлеб да прикидывает: чем больше в городе голодают, тем дороже я продам свой хлеб. И на равенство смотрит со своей колокольни: все равны, все братья, со всех буду драть я.

Об этом и говорит Ильич: «Если капитализм победит революцию, то победит, пользуясь темнотой крестьян, тем, что он их подкупает, прельщает возвратом к свободной торговле». У нас главная задача — спасти трудящегося, рабочего, и тогда мы спасем страну, общество и социализм. А не спасем рабочего — скатимся в наемное рабство, к варварству. Рабочих и без того мало, как муха в молоке, плавает рабочий класс в огромном крестьянстве, по словам Ильича. Крестьяне идут в армию, идут на фабрики и заводы со своими представлениями о правах, о свободе и равенстве. Они не знают всей правды. Полноту ее должны разъяснять коммунисты, те, кто получит основы марксистских знаний в партийной школе. Вот почему так важен второй вопрос сегодняшнего собрания: создание партийных школ и распределение по ним преподавателей. Партийные школы, можно сказать, как очки близорукому — сразу мир становится яснее и четче. А агитаторы — это социальные корректоры…

Мясников объявил перерыв, зал загудел, поднялся. Половина сейчас уйдет, второй вопрос не для всех.

«Но где Владимир Михайлович? Что случилось?»

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вышли на улицу около семи, в ранних сумерках. Через два дома, возле театра, собиралась публика. Отборная, приодетая часть Москвы на три часа избавится от революции. Мало ей драмы в жизни, нужна на сцене. По узкому Арбату тянуло сырым сквозняком от Москвы-реки.

Трое, Яков Глагзон, Федор Николаев и Гречаников, ушли вперед врассыпную, кто по правой стороне улицы, кто по левой, не теряясь из виду. У каждого по два револьвера, по две гранаты, по четыре обоймы с патронами. Они должны маячить в Леонтьевском возле особняка и прикрывать огнем, как сказал Соболев, подход главных сил, если потребуется, а главное — отход. Соболев, Барановский и Дан пошли следом. Бомба имела вид футляра для дамской шляпы, и тащить ее следовало не кособочась. А в ней полтора пуда динамита и нитроглицерина.

Сыро, холодно, подняли воротники, ссутулились. В трех шагах не разглядеть лица.

— Дело будет в шляпе, га-га, — в третий раз пошутил Саша.

— Сплюнь, — в третий раз потребовал Соболев.

— Тьфу-тьфу-тьфу, — послушно исполнил Барановский.

Я-ваша-тетя ушел в Леонтьевский к началу собрания. В форме красноармейца, с винтовкой, за голенищем финка. «Люблю перышко, без шума работает». У него своя задача, известная пока что одному Дану: вызвать Загорского, сказать ему — вас срочно требуют в Политуправление Реввоенсовета республики, Сретенский бульвар, дом шесть. В случае осложнений действовать по обстановке. Если уведет, получит десять тысяч рублей. Соболев финансирует Дана под соответствующий отчет. Если же не уведет…

Навстречу проехал извозчик, две дамы за его спиной жались друг к дружке, будто в плену у Синей Бороды. На коленях у одной лежала, верней, стояла высокая коробка для шляпы. «Похожая на бомбу», — отметил Дан. И не только он.

— Может, поменяем? — предложил Саша. — Тащить тяжко. А у них лошади. — В присутствии духа ему по откажешь.

Взять извозчика Саша предлагал сразу — мы не битюги, мы ангелы мести, — но Соболев наотрез отказался. Троих цепочкой возьмешь не сразу, есть простор для обороны, отстреляться и гранату бросить, а в тарантасе все в куче, как канарейки в клетке, окружай и бери тепленьких. Да еще извозчик неизвестно кто, может, переодетый. В Москве Соболев в каждом встречном видел чекиста, и не обязательно переодетого, если учесть, что каждому большевику выдан мандат на право ареста. И хотя Дан утверждает, что их один на сто, Соболеву казалось — больше, гораздо больше. Но от страха казалось, а от злой досады — как их уничтожить одним махом всех? Он ненавидел рабочие лица, лики монолита, каждый из них большевик, партийный или беспартийный, одни черт, враг.

Арбатскую площадь прошли краем, возле домов, мимо «Праги», пересекли Поварскую. Дальше по плану следовало пройти мимо Никитского бульвара на Воздвиженку и там уже по узкому Кисловскому переулку идти до Большой Никитской. Но Соболев передумал:

— Пойдем бульваром. — Голос его звонок, глаза сверкают, Бонапарт трезв, собран — ристалище перед ним, цель его бытия.

«Пойдем бульваром», — всего два слова и никаких доводов, но Саша с Даном повернули беспрекословно, как гнедые в упряжке. Барановскому безразлично, куда тащить, он не обдумывает приказов, но Дан подумал и нашел изменение маршрута вполне обоснованным. В пустынном переулке легче попасться на глаза и трудней разминуться, а на бульваре пока еще людно, публика спешит завершить свои дневные дела до начала комендантского часа, торопится умотать по домам. Если с двадцати трех страшны патрули, то сейчас — налетчики, звереют именно в вечерний час, поскольку ночью с ними разговор короткий. Темнота грозит произволом со всех сторон. нет покоя публике от жулья, нет жизни жулью от милиции. Мужчин заменили женщины, скорые на разбор, заполошные, берут под микитки ай да ну.

«Шляпу» тащили по очереди, Барановский шел впереди, Дан посредине, Соболев сзади. Когда Дан поднял бомбу там, в квартире Восходова, определить вес, первое ощущение — мало, не хватит па всех. Он брезгливо поморщился, не удержался:

— Легковата.

Вася Азов вспылил:

— Отвечаю! — И повторил уже известный Дану тезис: — Скажи мне, где и кого, а как — я сам знаю! — Четко распределил функции идеолога, каковым является Дан, и функции исполнителя. И не просто так, а с гонором, честь его оказалась задетой.

Но теперь, протащив полтора пуда с квартал, Дан взмок, рубашка прилипла к телу, едкий пот заливал глаза. Пожалуй, такой тяжестью можно не только особняк графини, а пол-Москвы к небесам поднять.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: