Он посмотрел в сторону Моссовета, но, кроме силуэтов с наганами, ничего не увидел. Прислушался, прикинул, сколько прошло времени, где могут находиться сейчас метальщики. Если он не дождется, а они шарахнут, что прикажете делать? Только одно — бежать подальше. Смешаться тут с толпой любопытных нельзя, ибо толпы не будет, толпа ученая, знает: случись взрыв, чекисты загребут всех скопом, а потом с каждым разберутся, кто ты такой да чем ты занимался в окрестностях.

А не лучше ли тебе сейчас пойти просто-напросто вдаль спокойно по вечерней Тверской, перейти на ту сторону к гастроному, Елисеева и спокойненько на Страстную, а там и Дегтярный рядом. Попробуй, кто тебя держит, ведь так все просто, оставь и уйди… «Так же просто, как матери бросить сына». Может, были бы у пего дети, заслонили бы собой идею.

Он не может уйти! Несвободен, привязан, он должен встретить. И лишить его возможности умереть вовремя.

Дан отвернулся от тумбы, снова нырнул в темноту Леонтьевского. Сейчас они уже, наверное, подошли к ограде со стороны Чернышевского. Не слышно окрика, выстрелов не слышно, никакой паники. Дан чутко ловит ночные звуки, чудятся ему шаги, слышно даже сопение Барановского. Подошли к ограде, за решеткой темнота сада, никакими фонарями не высветишь. Через ограду придется лезть, прутья кованые, не раздвинешь, не учли заранее, лишняя трата времени теперь.

Навстречу прошли еще двое, он на костылях, она с белым узлом. «Да зачем он тебе, брось, Ваня», — успокаивала женщина ласково, и ее голос, семейный, домашний, раздражил Дана.

«Зачем ты его спасаешь, даруешь ему жизнь?» — тормошит Дана, трясет вопросом массовая скотинка, обыватель, плывущий плесенью по земле, пенящийся своими срамотами — жить хочу, жить, жить! И не попять быдлу, у которого череп лишь футляр для жевательного аппарата, а все волнения духа в области ниже пояса, не понять, что я его не спасаю — уничтожаю, оставляя в живых. Чтобы он знал, увидел: все твои годы мечтаний и борьбы, радостей и тревог, вся твоя идея счастья всего лишь фантом, призрак, куда реальнее месиво в коробке для дамской шляпы, фук — и никаких счастий! Только одно страшнее самой смерти: крах того дела, которому ты отдал жизнь. Дан это отлично по себе знает, да только не спешит признаться.

Выстрел! Негромкий, револьверный. Дан застыл, крутнул головой — откуда? Еще выстрел, уже винтовочный, гулкий. Ага, там, в стороне Страстной, не они. Или эхо в узком переулке перебросило звук со стены на стену, как мячик. Сейчас ахнет!.. Дан пригнулся, протирая пенсне, жадно огляделся, куда юркнуть, будто не человек он, а суслик. Рядом стена, окна без света, сбоку темная подворотня, криво висят слетевшие с одной петли ворота, в них косая щель, он пролезет через нее, а там дворами в сторону Гнездниковского, совсем рядом свечой темнеет махина в десять этажей — небоскреб Нерензее.

Опять тихо. «Им трудно будет поднять «шляпу» на балкон, надо было захватить веревку. Рисовали па бумаге, да забыли про овраги. Авось догадаются ремни выдернуть из своих штанов».

Он решил держаться этой подворотни, отсюда видно все и отход обеспечен. Но за слепыми окнами может кто-то сидеть и зырить. А если чекисты, охрана засела, чтобы обеспечить Ленину безопасность, то его уже засекли. Дан пробрался ближе к стене дома, чтобы исчезнуть из окопного поля видимости, прислонился к степе, оглянулся.

Сверху, с Тверской, на фоне булочной Филиппова показались двое. Скорый, четкий шаг. Впереди невысокий, ладный, в сапогах, в тужурке, военная фуражка — он. Сбоку и на полшага сзади красноармеец в шлеме, за плечом штык.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

На пленуме Моссовета Загорский испытывал тот особый подъем духа, который всегда возникает в кругу соратников, когда видишь лица товарищей и происходит слитно взаимозарядка верой и силой. Крепкие руки жмут твою руку, мимоходом бодрящая, а у иного лихая улыбка. Тягот много, но вместе мы не вешаем носа, нет среди нас уныния, есть надежда. И взволнованность та самая, с юных лет, с первых маевок и сходок. У каждого имя, заслуги, авторитет, каждый — один, но каждый и един, и в том, как ты служишь единству, проявляется твоя единственность. Они на тебя смотрят, а ты на них, и каждый уверен: с возложенными обязанностями справишься — или погибнешь. Умрешь, но сделаешь, и смерть твоя будет не в пустыне одиночества, а на миру.

Для Загорского основной вопрос пленума — о Комитете обороны. Пока шло обсуждение, он нетерпеливо посматривал на часы — не опоздать бы ко второму вопросу. Споров не было, каждый понимал, время сжато, не до лишних слов, и потому без особых прений президиум Моссовета принял решение: всем советским учреждениям Москвы и всем районным Советам неуклонно и без промедления исполнять все распоряжения Комитета обороны, направленные к внешней или внутренней охране Москвы.

Теперь их Комитет — полноправная власть. Вчера после доклада Загорского партийная конференция подтвердила все постановления Комитета обороны и приняла резолюцию, «вполне одобряющую его политику».

Дождавшись решения, Загорский потихоньку вышел из-за стола президиума. Пора домой, в МК. На первом этаже у входа его ждал Гриша. Вышли на улицу. Свежо, бодро. «Начало девятого, успеем». Свежо, бодро, никакой усталости. Устаешь не от дела — от волокиты. А когда все в срок и единой волей, прибывают силы, поскольку тут же видишь отдачу. Скорым шагом по Тверской и палево в переулок — пять — семь минут ходу.

Завтра пятница, митинги по всей Москве — дело МК, ваше дело п наша гордость. Не было еще случая, чтобы кто-то отказался от выступления, вернул нам путевку. Нет такой уважительной причины, которая бы позволила уклониться от митинга. Даже болезнь не причина. Как на фронте, как в бою. Смертельно больной Яков выступал на митинге в Орле… Уважительная причина только одна — смерть. А пока большевик жив, он едет к рабочим, песет слово партии. За два года только один-единственный раз Московский комитет принял решение отменить выступление на митинге. Это было в прошлом году, 30 августа.

В ту пятницу утром па расширенное заседание бюро МК собрались секретари всех районных комитетов Москвы. Среди прочих вопросов — кого ждут сегодня на митинги по районам? «Где выступает Ленин?» — спросил Загорский. «У нас, — отозвался секретарь Басманного райкома, — на Хлебной бирже». «И у нас, — добавил товарищ из Замоскворецко-Даниловского, — на заводе Михельсона».

Загорский помнит эту путевку, обычную, стандартную, как и всем выступающим. «Товарищу Ленину. Начало в 6 1/2 час. Путевка на митинг 30-го августа 1918 г. Тема: «Две власти (диктатура рабочих и диктатура буржуазии)».

Едва закончили с вопросом о митингах, как из Кремля сообщение: только что в Петрограде убит Урицкий, председатель Петрочека. Дзержинский срочно выезжает туда. «Выступления Ильича придется сегодня отменить, — сказал Загорский. — Кто за это предложение, прошу поднять руки». Проголосовали, и Загорский тут же позвонил Ленину: обстановка тревожная, Московский комитет принял решение отменить путевку на ваше имя. Ленин уперся: «Вы хотите прятать меня в коробочке, как буржуазного министра?» Загорский настаивал: «Временная мера, Владимир Ильич, в связи с оживлением террористов». Ленин возражал, он обещал рабочим быть на собрании, это во-первых, во-вторых, принципиально важно именно сейчас выступать па митингах, положение очень серьезное, задачи сложные, и надо решать их открыто вместе с массами. «Или вы со мной не согласны, Владимир Михайлович?» Голос у Ленина жесткий, вопрос звучит с укоризной: вы что, Загорский, не верите рабочему классу? Спорить с ним трудно, тем более что речь идет о его личной безопасности, а охрана всегда раздражает Ленина, кажется ему унизительной. «Мы выслушаем ваши возражения на бюро, Владимир Ильич. Напоминаю, вы состоите на учете в Московской партийной организации, — Загорский с Лениным никогда так не разговаривал. — Речь идет не просто о безопасности Ульянова-Ленина, речь идет о жизни вождя пролетариата, — оправдывая свой тон, продолжал Загорский. — Прошу вас на бюро, Владимир Ильич». «Сегодня не могу, занят. Обещаю завтра», — отрывисто сказал Ленин и положил трубку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: