— Каяться поздно, — пресно сказал Дзержинский. — А приговор вынесет трибунал.

И весь разговор. Дзержинский сидел неподвижно, локти на столе, и смотрел на Дана как на некую помеху его текущим делам, не больше.

Помолчав, Дан спросил с вызовом:

— У вас нет вопросов ко мне?

— Вопросы вам задаст следователь.

— Даже расстрелять не можете без бюрократической волынки! — выговорил Дан с презрением.

Дзержинский не отозвался.

— Вам известно, что именно меня привело сюда?

— Догадаться не трудно.

Пауза затянулась. Дан знал о слабости Железного Феликса: самую махровую контру он всегда пытается наставить на путь истинный. Так в чем же дело? Боится скрестить шпаги?

— Вы не знали погибших? Они вам не дороги? — повысил голос Дан. — Вы не знали Загорского?

Дзержинский не ответил. Только едва слышго вздохнул, привычно сдерживаясь.

— Я пришел, чтобы доказать свое презрение к расстрелу, вашему главному оружию в борьбе идей. Я пришел, чтобы своей гибелью еще раз подчеркнуть ваш произвол. Вы лишили себя трезвой критики со стороны других революционных партий. Мы не биты вами в свободной дискуссии, мы вами просто уничтожены, перебиты и перестреляны.

— Что ж, вы, должно быть, правы. По-своему. — «По-своему» Дзержинский произнес с нажимом. — Была и ваша критика, была и свободная дискуссия, а кровь между тем лилась, и пришло время поставить вопрос прямо. Что лучше? Посадить в тюрьму сотни изменников, кадетов, меньшевиков, эсеров, выступающих с оружием, заговором, агитацией против Советской власти, то есть за Деникина? Или довести дело до того, чтобы позволить Колчаку и Деникину перебить, перестрелять, перепороть до смерти десятки тысяч рабочих и крестьян? Выбор не труден. Вопрос стоит так, и только так. Это слова Ленина. И парод их понял и принял.

— Народ слеп, труслив, податлив как воск. Силой оружия, жестоких расправ его можно удерживать в повиновении сколько угодно!

— Вон как эсеры заговорили, — усмехнулся Дзержинский. — Почему его не удержала в повиновении царская Россия? Мало было расправ, расстрелов, виселиц? Почему его не удержали военно-полевые суды, карательные отряды, расстрелы на месте у Колчака и Деникина? Народ изнемогал, обливаясь кровью, и продолжал свой выбор. А услуги ему предлагали все и с пушкой, и с пряником, и с запада, и с востока. Но он выбрал Советскую власть в партию большевиков. Без народа никакие чрезвычайные меры, никакие ЧК не смогли бы спасти революцию, в этом уж поверьте мне!

— Чем же вы взяли тогда, какими такими благами, какими свободами? Слова? Печати? Собраний? — Дан давился ехидством.

— Об этом надо спросить каждого, кто воевал за Советскую власть. Всё знают только все. Спросите солдата, рабочего, крестьянина, спросите интеллигенцию — чем взяли? Почему, за что они шли в бой с нами? Годы кровопролития позволили каждому увидеть истину. А от себя лично могу добавить, что взяли мы также и тем, что имели перед собой врага не только на фронте, но и в тылу, врага откровенного, убедительного, вроде вас. Вы помогали нам раскрывать народу глаза своими попытками возврата всех старых мерзостей, с помощью своих мятежей, кровавой расправы с рабочими. Вспомните баржи трупов на Волге в дни вашего путча в Ярославле. Колчак и Деникин на фронте, меньшевики, эсеры, анархисты в тылу, — вот кто негативно помогал объединению наших сил, а значит, и нашей победе.

— Не выдавайте следствие за причину. Вы просто-напросто использовали национальный характер русских в своих честолюбивых целях. Вы видели, что Россия по-своему, слишком серьезно воспринимает Европу. Для немца революционные идеи всего лишь игра ума. Поиграли в Гегеля, Фихте, Канта, играют дальше, то в Маркса, то в Анти-Маркса, то в Дюринга, то в Анти-Дюринга. А для России идея не игра ума, а призыв к действию. Идея сразу превратилась в монстра, как только стала достоянием толпы. «Куды? — Туды!» И пошла-поехала крушить, жечь, резать. Европа разрушала свои идеи столь же решительно, как и создавала их, предпочитая спокойную жизнь на грешной земле всем царствам небесным. Вы вселили бесов в душу России, вы втянули ее со своей теорией в кровавую драму, которой конца не будет.

— В революции действительно проявился могучий характер России. Что же касается драмы… Если бы вы не жили кустарщиной, домодельщиной, а знакомились бы с наследием мысли, то давно бы усвоили, что драматизм есть постоянный и неустранимый элемент исторического подвижничества. Драматическое восприятие истории — норма, к вашему сведению, норма, ограждающая от прекраснодушия, с одной стороны, и от пессимизма — с другой. — Дзержинский разохотился говорить, спросил без паузы: — В каких грехах вы еще нас можете упрекнуть?

Дан устал, хватит, доводы врага долбят и не бодрят, С усилием выпрямился:

— Истина должна быть пережита, а не преподана. А посему велите без лишних слов — к стенке.

Вместе гремели кандалами в Бутырках, народ освободил обоих, а потом они стали примеривать кандалы друг на друга и поспешать, кто быстрее. И всегда один оказывается более расторопным. И все-таки Дан не рохля, шестого июля он был с теми, кто обезоружил Дзержинского. «У вас был октябрь, а у нас июль…»

— За убийство Владимира Загорского, — глуховато заговорил Дзержинский, — человека редкого благородства, кристальной честности, одного из лучших большевиков, я бы расстрелял вас собственноручно.

— Сделайте такую милость, — вставил Дан тотчас. Кому-то стало бы жутко от такого признания, волосы бы поднялись дыбом, но Дан лишь усмехнулся: — Кто не умеет умирать, тот недостоин быть свободным.

— Но закон и дисциплина для чекиста — превыше всего. — Дзержинский рывком взял со стола газету, протянул Дану: — Читайте.

— Кошка играет с мышкой, прежде чем перегрызть ей горло, — сказал Дан и брезгливо отвернулся.

— Читайте, — с напором повторил Дзержинский. — Это прежде всего вас касается.

Дан взял газету. «22 января 1920 года».

— «Цена номера в Москве пятьдесят коп. На станциях жэдэ и в провинции шестьдесят коп.», — гаерски процитировал Дан. — Хоть на гривенник, да нагреть мужика в провинции.

Впрочем, доставка чего-то стоит, дураку ясно. Но почему именно здесь нисходит на дурака просветление, когда его рылом в стенку? Смял гримасу, кашлянул, стал читать.

«Постановление Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета и Совета Народных Комиссаров.

Разгром Юденича, Колчака и Деникина, занятие Ростова, Новочеркасска и Красноярска, взятие в плен «верховного правителя» создают новые условия борьбы с контрреволюцией».

Дан нетерпеливо перескочил на строчки вниз, ища главное, но набор был одинаковым, только выделялись подписи: Ленин, Дзержинский, Енукидзе.

— Читайте, читайте, — подтолкнул Дзержинский, следя за ним из-под полуопущенных век.

«Разгром контрреволюции вовне и внутри, уничтожение крупнейших тайных организаций контрреволюционеров и бандитов и достигнутое этим укрепление Советской власти дает ныне возможность Рабоче-Крестьянскому правительству отказаться от применения высшей меры наказания по отношению к врагам Советской власти.

Революционный пролетариат и революционное правительство Советской России с удовлетворением констатируют, что разгром вооруженных сил контрреволюции дает им возможность отложить в сторону оружие террора».

Злость, ярость, бессилье сбили дыхание Дала, буквы слились — они «с удовлетворением констатируют!» — глава перескочили абзац, впились в главное: «ВЦИК и СИ К постановляет:

Отменить применение высшей меры наказания (расстрела)… Москва, Кремль, 17 января 1920 г.».

Дан почувствовал озноб, его лихорадило. Годы заточения? Не-ет уж. Оп еле-еле поднял руку, положить газету на стол.

Вроде бы даровали жизнь, а он сник.

Не милосердие его сломило, нет, — они мнят себя всамделишным гуманным правительством! Они заставляют его жить, видеть, слышать, как они будут править, действовать, работать дальше, справедливые, великодушные!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: