И первый раз за сегодняшний вечер она взглянула на Липста светло и открыто.
Липст пошел проводить Юдите. Близилась полночь, но по улицам бродило еще много народу. Ночные бульвары протянулись длинными бороздами, в которые неведомый садовник натыкал бесчисленные фонари. Освещенные окна и неоновые рекламы бросали на лица прохожих призрачные отблески. Дневного шума и суеты не было, вместо бензина тянуло свежестью, запахом трав, древесной коры и жасмина.
Липст рассказывал Юдите про Вию и Угиса, о заводской газете и результатах конкурса.
— Теперь все ясно, — сказал он. — Перехожу в инструментальный. Научусь токарному делу и буду зарабатывать самое малое полторы тысячи в месяц. Даже две, а то и больше…
Юдите шла молча, она хранила серьезность и как-то ушла в себя. Возможно, она вовсе и не слушала его, а думала о чем-то своем.
— Ты только вообрази — две тысячи в месяц! — размечтался Липст. — И это будут наши деньги!
— Может быть, — пожала плечами Юлите. — Я не знаю.
Рдруг она остановилась у какой-то витрины.
— Погляди-ка, Липст!
Липст повернул голову: на длинноногой кукле висела кудрявая каракулевая шуба.
— Красиво, а? — Юдите прильнула к стеклу.
— Ничего.
— Знаешь, сколько она стоит? Двенадцать тысяч…
— Ого!
— Она сшита из самых нежных шкурок, которые сдирают с еще не родившихся ягнят.
— Бедные барашки!
— Но есть женщины, которые могут носить такие шубы. Почему? Разве потому, что они лучше, умнее или красивее? Большей частью это тупые, ограниченные старухи, которые…
— …хорошо зарабатывают?
— Зарабатывают? — рассмеялась Юдите. — Дорогой Липст! Очень мало женщин ходит в шубах, заработанных ими самими. Очень мало!
Юдите взяла Липста за локоть, и они пошли дальше. Липст еще раз оглянулся на блестящее черное манто.
— Не плачь, детка, — сказал он. — Я тебе куплю такое. Ты сама себе купишь. Не в этом году и не в следующем, а немножко позднее.
— Когда стану противной старухой… Спасибо! Тогда оно уже будет не нужно.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись. Потом Юдите взяла Липста за руку.
— Ты меня не слушай сегодня. У меня дурацкое настроение. Я, наверно, говорю глупости.
— Я тоже.
— Не нужны мне никакие шубы. Пускай их носят на здоровье гнусные старухи.
— Правильно. Баранья шкура им к лицу. Ты и без шубы самая красивая.
— Ну, хватит об этом.
— От этих чертовых шуб мне жарко стало.
— Я сейчас с удовольствием искупалась бы.
Липст остановился.
— Юдите, — воскликнул он. — Посмотри на эту витрину!
— Что там еще?
— Купальные костюмы!
— Милый!
Тут же перед витриной она поцеловала Липста в щеку. Взявшись за руки, они бежали до самого перекрестка.
Липст медленно открыл дверь и, осторожно поднимая в темноте ноги, прошел в комнату. Ему показалось, что мать в постели тихо вздохнула. Липст остановился.
— Мама, — еле слышно шепнул он. — Она тебе понравилась?
Мать не отвечала. Значит, все-таки спит.
— Мам, она ведь самая лучшая, правда? — прошептал он еще тише, чтобы не разбудить мать.
В своей комнате Липст распахнул окно и, не раздеваясь, плюхнулся на кровать. Закинув руки под голову, он смотрел в темноту, и все пережитое за день завертелось, замелькало пестрой каруселью воспоминаний. Там были и счастье и горе, отчаяние и надежда, радость и печаль, сила и бессилье, и все это сливалось в одну сплошную полосу. «Моя доля — счастье, оно ясное и верное, — думал Липст. — Я буду счастливее других». Но карусель вращалась слишком быстро. В опасной близости со счастьем кружилось несчастье, с радостью — горе и с силой — слабость…
Вдруг Липст вздрогнул. Карусель остановилась. Он лежал одетый. Из комнаты матери доносилось тихое всхлипывание. Может, это в печной трубе?
Липст разделся, забрался под одеяло. И еще долго он не мог отделаться от чувства страха, которое после многих лет снова охватило его совсем как в детстве.
XIV
В начале сентября Юдите улетела в Таллин на демонстрацию мод осеннего сезона. Липст попрощался с ней в пятницу. В воскресенье утром, на славу выспавшись, он решил навестить старого Крускопа. В последнее время Липст иногда захаживал к маетеру. Дверь открыла старушка.
— Доброе утро! Мастер спит еще?
— Станет он тебе спать… — недовольно бросила старушка. — В подвале дрова пилит. Чуть не с полуночи. Заходите, заходите!
— Нет, спасибо. Лучше я спущусь вниз.
— Ну, вы дорогу уже знаете.
Из черной глотки подвала дышало застоялой сыростью. Пахло плесенью, сырыми дровами и кислой капустой. В конце узкого прохода тускло светилась лампочка, двигалась черная тень и ритмично вжикала пила. Крускоп не заметил, как подошел Липст.
— Бог в помощь, — сказал он. — Дровокол не нужен?
Крускоп продолжал пилить. Лишь когда полено было перепилено, он ненадолго остановился перевести дух.
— Пока что и сам могу.
— Может, все-таки подсобить?
— Нет, нет, Тилцен, отойди, — Крускоп отмахнулся. Голос звучал строго, но в его сердитой нетерпимости слышалась просьба.
— Тут на весь год уже напилено! Разве не хватит?
Крускоп поглядел на груду дров, на Липста и кивнул:
— Может, и хватит…
Липст опустил глаза.
— Я думаю, вам надо поберечь здоровье, — смущенно заметил он.
Крускоп молча положил на козлы суковатое полено и снова стал пилить, но после нескольких движений остановился.
— Что нового на заводе?
— Всё об одном и том же спорят — переходить на две смены или нет. Начальник цеха за переход, а главный инженер не соглашается. Экспериментальные мопеды выдержали испытание — ребята изъездили на них весь Крым и Кавказ. Семь тысяч километров! Почему вы никогда не заходите на завод?
Крускоп тяжело вздохнул, поднял пилу, провел ладонью по блестящим стальным зубьям.
— Никто меня там не ждет, — помедлив, проворчал он. — Рады, что отделались от старика…
Липст покачал головой:
— Неправда!
Крускоп словно и не слышал. Торопливо и с необычным для него жаром он продолжал говорить, выбираясь из-под вороха мучительных раздумий и слов, которые и в дневном одиночестве и долгими бессонными ночами заваливали с головой и душили.
— …Знаю, как обзывали меня в цехе, как высмеивали. Знаю — сатанинская у меня натура и характер чертов. Но не могу я спокойно любоваться молодым шалопаем, который по нерадивости, по неповоротливости своей глумится над работой или калечит хороший инструмент. Вы, молодые, слишком избалованы. Все вам слишком легко дается, быстро и без усилий. Прибежите, несколько часов поработаете, потом в школу, в институт, в разные там клубы, театры, на самодеятельность. Работа для вас так, между прочим: есть — хорошо, нету — еще лучше. Но пусть мне скажут: что в мире важнее работы? Ведь человек-то, по сути дела, сам и есть то, что он создает. Только это и может он оставить после себя как ступеньку, по которой мир поднимется на сантиметр выше. Работа любви требует. Мне сдается, слишком мало у вас этой любви…
На лице Крускопа мелькнуло болезненное выражение.
— Надоело мне с вами грызться без конца. Дай, думаю, уйду, да и дело с концом. Поживу без забот. Глупости! Раньше я по вечерам валился усталый в кровать, но это была усталость от сделанной работы, приятная, сладкая. А теперь я устаю оттого, что без сна ворочаюсь в постели, и меня только совесть мучит, что день прошел и ничего не сделано…
Крускоп умолк. В канализационных трубах под потолком подвала негромко журчало и булькало. Липст смотрел на спокойный рыжеватый свет лампочки.
— А разве только каждый день надо принимать в расчет? — сказал он. — Это слишком мало! Берите побольше — годы, десятилетия. Вот тогда увидите, сколько вы сделали.
Крускоп нетерпеливо стукнул пилой.
— Нашелся утешитель! Ты лучше о себе подумай. Ты ведь точь-в-точь такой же, как и все вы, молодые, все по верхам да по верхам. Было время, играл в ящике с песком, пирожки пек, а теперь забавляешься у конвейера — собираешь велосипеды. Никакой серьезности. Жизнь для тебя этакий веселый танец — кружись, и ладно. Но когда-нибудь и ты станешь искать и прикладывать друг к другу каждый прожитый час, положишь на весы все сделанное тобой и скажешь: только-то…