А когда нога у него зажила, он принялся учиться плотничать под руководством того же Ишкова и через месяц работал не хуже других. И когда приходилось прокладывать гать в грязи, на болоте, Жилкин каждый раз скидал шинель, как бы холодно ни было, и вешал ее где-нибудь в отдалении, чтобы не замарать или не повредить невзначай топором.
ОБРЫВЫ
— Вы говорите: уставы да наставления, наставления да уставы, — начал Степан Иванович, выставив крупные свои руки с толстыми пальцами, в которых как-то само собой, как береста на жару, скручивалась цигарка. — Выходит у вас так: прочтешь уставы да наставления — и станут тебя пули облетать. Конечно, никто не спорит, уставы и наставления — солдатский закон. Только если вы, почитав уставы, возомните, что всю военную науку превзошли, то сильно ошибетесь. Нужны солдату уставы и наставления, а еще, кроме того, нужно соображение. Об этом, между прочим, в тех же уставах сказано.
Вот довелось мне в войну жить в одной землянке со связистом ефрейтором Ерохиным. Гладкий такой, сдобный был человек, сам собой всегда довольный. Однако уважал порядок и дисциплину. Над ним, помню, смеялись, будто даже спит он в положении «смирно». Уставы знал назубок и сердился, когда его называли не «товарищ ефрейтор», а просто — Ерохин. Служба была ему по душе. Единственное, чего он не любил, так это соображать. Я, бывало, с ним схватывался: «Ты, говорю, сперва обдумай, а потом дело делай!» А он отвечает: «Чего, мол, тут думать? Приказ даден — надо его выполнять».
— А как его поумней выполнить — это кто за тебя должен соображать? Дядя?
Он махнет рукой — и только.
Буханки хлеба на пять человек путем поделить не умел — всегда кому-нибудь перепоручал это дело…
Стояли мы тогда на Карельском фронте. Природа там против нашей гораздо серьезнее. Там снег пушной идет — вот какие шапки летят. Дорогу заметает сразу, трактора и те буксуют. Там камни навалены — каждый с нашу избу, и дорога крутит около тех камней зигзаги. А сосны ровные, как свечи; из одного хлыста выходит штук пять свай — вот какие там сосны.
Служил я в дорожной части. Была поставлена нам задача: содержать дорогу километров, я так думаю, до ста длиной. У Кандалакши эта дорога была еще ничего, а чем дальше в лес, тем хуже и хуже. Одно название, что дорога: накатанный след по корням, а кое-где и следа незаметно. Дикое было место, дебри. Разровняли мы, как могли, трассу, коренья посбивали, поставили мосты, а машины все равно шагом идут: тряско до невозможности. А что сделаешь? Наверху кругом камень, а копнешь лопатой — тоже камень скрипит.
Как ударили морозы, стали мы трассу переводить на лед, на озера.
Так и тянулась наша дорога до передовых — то лесом, то озером, то опять лесом. Обжились мы как следует быть, обстроились, землянок накопали. И к морозу привыкли, и к долгим ночам, и к метелям, будто родились здесь, среди этих камней да озер. Родина, она, ребята, всюду родная, всюду своего человека признает. Правда, землянки тяжело было среди каменьев копать, тесно у нас было, поворачиваться с боку на бок приходилось по команде, но ничего, жили.
Живем, работаем; глядим, связисты кабель на передовую тянут. Мы, конечно, обрадовались: видим, приобретает наша дорога значение. Солдат, он всегда прежде всех чувствует обстановку вокруг себя. Еще, может быть, генерал обдумывает свой секретный приказ, еще у артиллеристов пушки в чехлах, а солдат уже чувствует — будет дело. И пора бы. Время было тревожное. Пошла первая военная зима. Фронт стоял на одном месте. Ходил слух, что враг собирает силы для окружения…
Было приказано разместить связистов в наших землянках, вдоль всей трассы. Мы поворчали немного — тесно, мол, — но, конечно, приняли их.
В нашу землянку поставили двоих: этот самый Ерохин пришел и с ним еще один, молоденький, Федя Новиков.
Как сейчас вижу: ночь, в углу — телефонный аппарат и Ерохин возле него. Коптилка из консервной банки с круглым огоньком, мигнешь — погаснет. Ерохин сидит сгорбившись и тихонько ругается в трубку:
— Волга?.. Шут тебя возьми, Волга? Волга?..
Хлопотливая у них была работа. Раньше мы думали, что на фронте нам, дорожникам, крепче всех достается, а нет, у связистов хлопот больше. Ни днем ни ночью покоя нет. Как связь нарушается — ступай немедленно, ликвидируй. Ночь ли, буран ли, становись на лыжи, цепляй на спину запасную катушку и ступай, ищи обрыв.
Как на грех, Ерохину и Феде достался самый несподручный участок. На озерах-то линия шла по вешкам; на открытом месте ее далеко видно, садись на попутную машину и гляди из кузова; а у нас, в лесу, провода были наброшены на ветки, и часто их рвали: то медведь, то враг, а то и свои порвут, когда сосны пойдут рубить. У других целую неделю не бывало обрывов, а у наших — чуть не каждый день.
Однажды вот так же нарушилась связь. Только принялся Федя суп хлебать — связь и нарушилась. Федя поставил котелок на печку и начал сбираться. Ерохин-то не умел на лыжах ходить, так на линию чаще бегал Федя. Я, как сейчас помню, сказал Ерохину:
— Больно вы бездумно работаете. Война все-таки. Ты бы раньше, чем его в лес направлять, обдумал бы хорошенько тактику. На прошлой неделе банду диверсантов ликвидировали, надо бы вам учесть это.
— А что учитывать, — говорит Ерохин, — слава богу, не первый раз ходим и ничего не случилось.
И Федя смеется. Был он парень удалой, храбрый, только храбрость у него происходила не от ума, а от слабого понимания военной обстановки, ненадежная храбрость. Встал он на лыжи и пошел.
А заметуха тогда была страшная — на ногах не устоять.
Нам приказали отдыхать и с ночи, как только приутихнет метель, выходить расчищать трассу.
Ну ладно, время идет, а Феди нет. Лежим — нет. Суп закипел, я его с печки принял. А Феди все нет. Я, конечно, стал тревожиться. А Ерохин отдыхает после обеда — и хоть бы что. Я не утерпел, спрашиваю:
— Долго ты лежать будешь?
— А что мне, говорит, не лежать? Связь-то не работает!
— Да я, говорю, не про связь, а про Федю.
— А что Федя. Не первый раз пошел. Выполнит задание — вернется.
— А может, с ним случилось что-нибудь?
— Что, говорит, с ним может случиться? Мы в тылу.
Ну, думаю, с ним не сговоришься. Пойду сам на трассу, погляжу.
Стал одеваться. Вижу, и Ерохин поднимается. Проняло все-таки его.
Пошли вместе. Метет — нет спасенья. Прошли лесом километров пять или шесть, не помню, — линия цела, а следов не видно, все замело. Еще немного прошли, видим — обрыв. Провод обрезан аккуратно, ножницами, а вокруг нет никого. Тут я сразу понял — неладное дело. Враг, значит, здесь побывал, линию перерезал и сел на сосну дожидаться, когда связисты придут. У него еще с финской войны осталась мода на сосны лазить; вы, наверное, знаете, их тогда «кукушками» прозвали. Он там себе настелет веток и сидит с автоматом, ждет… Стали мы искать. Снег разгребли — нашли. Лежит Федя, губы кровью, как сургучом, запаяны, а в руке раскрытый ножик…
Похоронили мы Федю, как могли. Ерохин встал над могилой, попробовал сказать что-то и не сумел ничего сказать. Только сейчас дошло до него, что такое война. Встал и стоит, ровно его приморозило.
Наладили связь.
— Пойдем, говорю, ладно.
А он стоит, не слышит. Подождал я немного, пусть, думаю, перегорит у него душа, снова позвал. А он стоит, как бесчувственный, и возле него наметает сугроб. Взял я его под руку и повел, как больного.
А на следующий день прислали на место Феди другого. Горячий, азартный был парень. Как только его прислали, на линии снова произошел обрыв. Тут, конечно, хочешь не хочешь, а пришлось нашему Ерохину задуматься. Думал он, думал и говорит:
— Ты, Юра, сиди у аппарата, а я пойду. Если не вернусь, передай, как положено, по команде рапорт и пусти вот это письмо.
Вижу, ничего путного не надумал: голова на это не приспособлена. Юра ему отвечает:
— Вы, товарищ ефрейтор, письмо порвите и оставайтесь, а пойду я, — и надевает лыжи. Надевает он лыжи, а Ерохин не пускает.