— Нужно проще, — сказал он, — чтобы не показалось кому-нибудь из взрослых хвастовством. Назовем лучше: «Общество зоологических коллекций» (мы собирали главным образом коллекции насекомых и окаменелостей). 

Мне это название очень не понравилось с эстетической точки зрения, но я не любил спорить из-за слов и потому сейчас же согласился. 

Мне, как умевшему немного гравировать, было поручено вырезать из грифельной доски печать для общества с надписью «О. З. К.» («Общество зоологических коллекций»), и я тут же принялся ее выцарапывать концом перочинного ножика, делая сажей на бумаге пробные оттиски по мере воспроизведения мною каждой буквы на печати отдельно. 

Первая буква «О», как симметричная, вышла удачно на оттиске, но зато вторая буква «З» отпечаталась на бумаге в обратном виде, как «Е», потому что на печати я выгравировал ее машинально в обычном, не вывернутом наизнанку виде. Что тут делать? 

Шарль, подумав, сказал: 

— У нас уже есть семь ящиков коллекций, и теперь мы собираем восьмую. Можно просто переделать неудачное изображение «Е» на цифру 8, и тогда выйдет: «Общество 8-й зоологической коллекции». 

У меня заскребло на душе от такого названия, но бросить начатую печать было жалко. Я докончил ее как он говорил, и мы начали все коптить ее на свечке и прикладывать на листе бумаги. Скоро весь лист покрылся оттисками, и мы обступили его, любуясь своими произведениями. 

В эту минуту вошел старший Морель, не репетитор мой, а другой, его брат, студент Жозеф, очень желчный и саркастический человек. Его я не любил за постоянные насмешки над нашими естественно-научными занятиями, которые он считал простым мальчишеством. 

— Что такое значат эти буквы? — сказал он. 

— «Общество 8-й зоологической коллекции», — ответил Шарль с серьезным, деловым видом. 

— Это, вероятно, то самое общество, которое сидит у нас на булавках в 8-й коллекции? — иронически спросил Жозеф. 

Я был так глубоко обижен этой насмешкой над изучением природы, над нашим постоянным занятием, которое считал самым святым и высоким делом в своей жизни, что тотчас же встал и гордо вышел из комнаты, не сказав ни слова. 

Но общество все же состоялось, хотя и не под таким, а под моим прежним названием. 

Я нарочно пишу все эти мелочи, относящиеся, по-видимому, еще к третьему или даже второму классу гимназии. Именно здесь находятся первые проблески всех тех идеальных стремлений, которые впоследствии привели меня в Шлиссельбургскую крепость. Достаточно было в то время кому-нибудь насмешливо отнестись к нашим занятиям естественными науками или, еще хуже, к самим этим наукам, и я уже не мог ни забыть, ни простить тому человеку, как верующий не прощает насмешки над своим божеством или влюбленный над предметом своей любви. Но зато всякое недоверие к моим личным качествам или способностям не возбуждало во мне ничего, кроме огорчения. Я сам еще не мог определить, несмотря на ежегодные награды, получаемые мною в гимназии, что я такое — способный человек или еще не разгаданный никем идиот? Иногда, когда мне удавалось одолеть в науках что-нибудь особенно трудное, мне казалось: 

— Да! У меня есть способности! Я могу принести пользу науке! 

И я радовался. А в другое время, когда я натыкался на неразрешимые вопросы, мне казалось, что я совсем идиот. 

Раз, кажется, в четвертом классе, я познакомился с одним студентом, исчезнувшим потом с моего горизонта неизвестно куда. Зайдя к нему, я с восторгом увидел у него значительную библиотеку по естественным наукам. Я попросил у него физиологию Фохта, продержал дней восемь, прочел всю, сделал несколько выписок, перерисовал с десяток рисунков, а затем прибежал к нему возвратить и взять другую книгу. Он угостил меня кофе и начал разговор с похвал книге, очевидно, не доверяя, что я ее прочел. Я это отлично видел и так как не был уверен, помню ли все, что в ней было, то очень трусил, как бы не осрамиться в разговоре с ним. 

Однако студент ограничился лишь общими местами, хотя все-таки успел повернуть дело так, что я целую неделю ходил унылый, считая себя безнадежным глупцом, а его и всех ему подобных — гениями. 

— Для того чтобы извлечь полную пользу из чтения таких книг, нужно уметь обобщать прочитанное, — сказал он. — Скажите, когда вы читали, например, о пищеварении и питательных веществах, приходило вам что-нибудь в голову об ирландском народе? 

— Нет, — отвечал я с отчаянием в душе, но спокойным тоном, — ничего не приходило. 

— Я так и думал, — покровительственно улыбаясь, сказал он. — А между тем тут прямое соотношение! Вспомните только, что в картофеле большая часть — малопитательный крахмал, а в Ирландии питаются главным образом картофелем, и вы придете к выводу, что ирландский народ должен вырождаться.... 

Уходя от него, я был в таком отчаянии за необыкновенную узость своего ума, что даже теперь мне жалко себя вспомнить в те дни. Почему я такой несчастный, узкоголовый, без всяких самостоятельных идей! Вот они, настоящие люди! Он читает о картофеле в физиологии Фохта, а его ум носится в это время по всем областям знания и вдруг направляется — куда бы вы думали? — в Ирландию! и тотчас определяет будущие судьбы ирландского народа! Никогда я не выработаю себе такой широты мысли... Но в таком случае стоит ли мне заниматься науками? Не лучше ли просто умереть, чем жить таким идиотом? 

С начала пятого класса гимназии (в котором я был оставлен на второй год ненавидевшим меня за свободомыслие учителем латинского языка, несмотря на то что я считался лучшим знатоком этого предмета и все товарищи обращались ко мне за разъяснениями темных мест) мое воспоминание рисует наше «Общество естествоиспытателей» развившимся и окрепшим, а нас самих — уже почти взрослыми юношами. 

Из первоначальных основателей остался в это время только я, а остальные члены постепенно обновлялись, и вновь вступившие уже ничего не знали о прежнем уставе. 

Вся формальная сторона теперь совершенно исчезла, но цели и стремления кружка остались те же самые. Свобода, равенство и братство и их осуществление в жизни путем реорганизации общественного строя, думали мы, важны и необходимы только с точки зрения справедливости, но они не принесут человечеству, взятому целиком, никаких материальных выгод. Это то же, что привести в новый порядок перепутанную мебель в своем жилище, но, как бы мы ее ни перераспределяли, от того не прибавится ни одного нового стула, ни одной новой кровати... Только изучение законов природы и обусловливаемая знанием истины власть человека над ее силами могут увеличить общую сумму жизненных благ и, сняв с человечества всю тяжесть физического труда, превратить его в простое развлечение, в одно из удовольствий, подобных танцам и играм, которого никто не захочет чуждаться, а, наоборот, все будут к нему стремиться наперерыв. 

Каждое новое открытие в области естествознания, — проповедовал я тогда при всяком случае, — это то же, что прибавка новой мебели в жилище и нового окна для большего доступа в него воздуха и света. Вот почему работа естествоиспытателя не менее важна, чем и работа революционера или реформатора... В таком именно смысле я сделал даже специальный доклад на одном из собраний нашего кружка, и все товарищи согласились с моей формулировкой. 

Труженики науки рисовались в моем воображении такими же героями, как и борцы за свободу. Перед теми и другими я готов был сейчас же стать на колени взамен отвергнутых христианских святых раннего детства. 

До сих пор помню, как будто это случилось только вчера, свой неописуемый восторг и умиление, когда один из таких героев (известный популяризатор и педагог того времени Федор Федорович Резенер) подарил мне на память только что переведенную им книгу «Микроскопический мир» Густава Эгера, и я прочел на первой странице надпись, сделанную специально для меня: «На память от переводчика». 

У меня буквально закружилась голова от восторга:

  — Мне от переводчика!!! Может ли быть что-нибудь на свете выше такого счастья! 


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: