Глубокие, как пещеры, виднелись в их нижней части сводчатые амбразуры, в далекой глубине которых находились решетки, а за ними рамы небольших окон. Я видел их в первый раз, и впечатление получилось очень грустно-романтическое и очень внушительное.
«Вот где мне придется теперь сидеть! — подумал я. — Но это лучше, чем в Третьем отделении. Отсюда будет видна часть Невы. И если я доживу до весны, то я буду тогда смотреть из глубины этих ниш, как река вскроется ото льда и по ней будут ходить пароходы. А в Третьем отделении ничего не видно, кроме пустого глухого двора».
Карета, переехав Неву, направилась в сводчатые внешние ворота бастиона, а затем, миновав какие-то переулки, подъехала к внутренним затворенным воротам, преграждавшим нам дальнейший путь. Они как будто сами собой безмолвно распахнулись перед нами, а затем так же замкнулись, пропустив нас. Мы очутились в узеньком промежутке между большим мрачным зданием направо и другим поменьше. И спереди, и сзади этого недлинного промежутка находились замкнутые ворота.
Мой жандармский офицер отворил ближайшую к нему дверцу кареты, вышел и пригласил меня сделать то же. Мы пошли по темной лестнице и небольшому мрачному коридорчику в мрачный сводчатый зал с запыленными окнами, прямо за которыми подымались стены бастиона, и потому свет проникал только сверху. Посредине стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном, а вокруг него ряд стульев с высокими спинками. Несколько таких же стульев стояло около стен.
«Вот где меня будут допрашивать! — пришло мне в голову. — Они будут сидеть кругом этого стола, а меня поставят перед собою с безоконной стороны, и за моей спиной будут жандармы с обнаженными саблями».
Но офицер повел меня дальше, в другую, тоже сводчатую комнату, а потом в третью, где на столе стоял самовар, а за ним сидело человек восемь жандармских офицеров разных чинов и возрастов.
— Вот Морозов! — сказал приведший меня капитан.
— А, Николай Александрович! — как будто обрадовавшись, воскликнул любезно высокий подполковник и протянул мне руку, здороваясь.
Я подал ему свою.
— А вот это мои товарищи! — сказал он, поочередно называя мне по именам своих соседей, причем каждый из них поднимался и, звякнув шпорами, любезно и радостно пожимал мне руку с словами:
— Очень приятно познакомиться!
Я могу сказать, что если бы бомба разорвалась внезапно под сводом этой мрачной залы и осколки ее посыпались кругом меня, то я меньше был бы поражен, чем этим нежданным для меня приемом.
— Посидите немного вместе с нами! — сказал мне первый из них и затем, обратившись к другому офицеру, прибавил: — Дай-ка мне свободный стакан, я налью Николаю Александровичу сам.
Внезапная мысль мелькнула у меня в уме.
«Это они хотят, чтобы я как бы присоединился к их компании, потому что раз я буду пить с ними чай, как со знакомыми, то как же я буду потом отказываться отвечать на их вопросы? Ведь я очутюсь совсем в нелепом положении! Пока пил с ними чай, мы смеялись, любезничали, а потом, после чаю, вдруг не желаю ни на что им отвечать! Нет! Мне невозможно принять это предложение! Тут западня!»
— Очень благодарен, — ответил я, — но я только что напился воды в Третьем отделении и совершенно не могу пить.
— Ну так посидите с нами, пока мы сами напьемся. Поболтаем так! — продолжал несколько обиженно подполковник, все еще предлагая мне место рядом с собою.
— Благодарю вас! Но я очень устал сидеть в карете. Я лучше уж постою здесь.
И я подошел к ближайшей стене и прислонился к ней спиной.
Вся компания почувствовала себя в неловком положении.
Мне тоже было очень неловко, я не хотел их обижать, но очень боялся попасть в какую-то западню, так как поведение их казалось мне совершенно не соответствующим предстоящему мне допросу, и потому я был в высшей степени настороже. Я думаю, что в этот момент я, стоящий молча у стены перед компанией жандармов, пьющих чай, был похож на пойманного волчонка, только что приведенного и выпущенного в большой комнате среди толпы взрослых людей.
Вот он уходит в отдаленный угол, он садится там, как собака, на задние лапки спиной к стене и молча смотрит, сверкая глазами, на сидящую и разговаривающую посреди комнаты толпу охотников.
Его парализует непривычная обстановка замкнутого человеческого жилища, все эти столы, мебель, стены. Все кажется ему подозрительным, нигде нет близких для его сердца деревьев и кустов, за которые он мог бы броситься. Он покорился судьбе, но он горд и потому молча смотрит, не обнаруживая ничем своего внутреннего волнения, на каждое движение своих врагов, готовый и когтями, и зубами защищать свою жизнь от всякого подходящего к нему со злым намерением. А с каким иным намерением могли бы подойти они, охотники, к нему, пойманному ими, связанному и унесенному из его родных зарослей?
Так стоял и я в этой сводчатой мрачной большой комнате, смотря то на ее стены, то на стол и компанию своих врагов посредине ее. Им явно было конфузно продолжать свой чай, но еще более конфузно было прекратить его. Положение получилось безвыходное и для них, и для меня. Некоторые из молодых покраснели.
Подполковник отхлебнул своего чаю и как старший среди всех обратился, желая начать какой-нибудь разговор, к сидящему напротив него:
— А что, вчера вы были в цирке?
— Был, — ответил тот.
— Видели что-нибудь интересное?
— Да, приехавшие из Америки атлеты делали там удивительные вещи.
Он собрался было рассказывать, но тотчас раздумал, очевидно, почувствовав, что в его рассказе не выйдет увлечения, соответствующего данному случаю, и эффект потеряется.
Наступило молчание. Подполковник допил свой стакан и, встав с места, сказал мне:
— Ну пойдемте!
Мы вышли в небольшую комнату с письменным столом, на котором лежали кучи бумаг. Он сел по одну его сторону, а меня пригласил на стул напротив.
Он взял сбоку стола синюю папку с ярлыком, на котором каллиграфическим крупным почерком было написано: «Дело Морозова».
В папке было уже несколько листов исписанной бумаги. Он порылся в ней и подал мне один небольшой, почтовый.
— Скажите, вы получили в Женеве это письмо?
Я взглянул и с изумлением узнал почерк своего отца.
— Можно прочесть? Иначе я не могу сказать, получил ли.
— Да, конечно.
Я начал читать. Это был ответ отца на мое письмо, посланное ему тотчас после отъезда за границу, в котором я просил его сообщить, какие будут далее наши отношения и как здоровье матери, сестер и всех домашних.
В нем было написано, что моя мать и сестры здоровы и что если я желаю восстановить с отцом прежние отношения, то должен возвратиться в Россию, явиться в Третье отделение, принести чистосердечное покаяние во всем, что сделал, увлеченный по неопытности злонамеренными людьми в их противозаконную деятельность.
«Я обещаю, что твое чистосердечное раскаяние и неопытность будут приняты во внимание и ты получишь возможность снова возвратиться в семью», — оканчивал отец.
Таково было содержание письма, которое я бегло просмотрел.
— Получили ли вы такое? — спросил меня снова подполковник.
— Нет! — ответил я.
— А мы думали, что вы возвратились потому, что послушались совета вашего отца.
— Но как же я мог получить его письмо, когда оно попало вместо меня к вам?
— Это копия. Ваш отец был у шефа жандармов и спрашивал совета, как ему поступить; он ручался, что вы у него не так воспитаны, чтобы захотели серьезно заниматься противоправительственной деятельностью, и просил отдать вас в случае возвращения ему на поруки. Шеф жандармов обещал ему взглянуть сквозь пальцы на ваше дело из уважения к общественному положению вашего отца и отдать ему вас, прекратив дело, если вы, конечно, принесете чистосердечное раскаяние. Советую вам сделать это, и через две недели или даже менее вы будете свободны, а иначе вам предстоит лишение всех прав состояния и ссылка в каторжные работы.