Долговязый Вершинин смотрел на него сверху вниз, жёлчно усмехался.

— Сядьте, говорю, на место! — закричал Кулагин.

Вершинин пожал плечами и пошёл в глубину класса, сопровождаемый удивлёнными взглядами гимназистов.

Всю перемену класс возбуждённо шептался, сбившись в кучу в конце коридора. Вершинин героем расшагивал поодаль один, явно любуясь собою. Николай стоял у окна. К нему подошёл Гавриил Волков.

— Вчера у меня был обыск, — сказал Николай!

— Да что ты! Одно к одному. Тут ещё Вершинин выскочил!

— Тише. Ничего у меня не нашли, но я погорел с «тёткой». А циркуляр этот не напрасно зачитывают. Пожалуй, где-то взбунтовались студенты.

Вечером они зашли к Мотовилову и, поделившись с ним своим предположением, спросили, не слышал ли он о каком-нибудь студенческом выступлении. Нет, он ничего не слышал, ветеринары ничего не знают, но надо повидаться с университетскими ребятами, может быть, до них дошёл какой-нибудь слух.

Пошли втроём на Старо-Горшечную. Пересекая Рыбнорядскую, они увидели двух полицейских, которые, постукивая ногой по ноге и похлопывая рукавицами, топтались на углах улиц.

— Видели? — сказал Мотовилов. — Усиленный пост. Неплохое, друзья, у вас чутьё. А холода какие стоят, а? Шагаем быстрее.

Они побывали в студенческих квартирах и окончательно убедились, что где-то что-то случилось. Университетские были возбуждены. Днём они заметили явное беспокойство начальства. Педели[1] непрерывно шныряли по коридорам, заглядывали в курильную, а инспекция, видимо, спешно готовила списки к исключению, потому что в кабинет инспектора Потапова то и дело ныряли, опасливо оглядываясь, доносчики.

— Ну вот, обстановка обрисовывается, — сказал Мотовилов гимназистам, когда они шли по Старо-Горшечной обратно. — Теперь попытаемся установить, чем вызвана эта тревога. Полагаю, шумнули петербургские ребята. А с Петербургом у нас отличная связь.

— У кого? — спросил Николай и оглянулся, не идёт ли кто сзади, — нет, улица в этом месте была пуста. — У кого? У вашего кружка?

— По-моему, и у вашего, — скачал Мотопилой. — Не будем делиться. Половина наших с вами связана. Ты хитрый парень, тёзка. Прямодушный, искренний, но при всём этом хитрый. Нет, прости, к тебе это не подходит, не хитрый, а сообразительный, прицелистый.

— Ну, Николай Александрович, вы навешали на меня столько эпитетов, что мне и не разобраться, какой я. В чём же я хитрый?

— В кружок допускаешь немногих, а так привлёк столько студентов, что хватит на целую организацию.

— Но вы сами убедились, что наш кружок не признает воли одного человека.

— Да, в этом я убедился.

— Николай Александрович, — сказал Волков, — как же установить, чем вызвана тревога?

— Установим. В Казани много петербуржцев. Бывшие студенты, курсистки. Некоторые состояли в «Товариществе санкт-петербургских мастеровых», Слышали о таком?

— Да, знаем, — сказал Николай. — Точисский организовал.

— Вот-вот. Нам повезло: сюда попали изгнанники столицы. Они не потеряли связи с Петербургом. Завтра оттуда вернётся член нашего кружка. Вот у него всё и разузнаем. Это друг казнённого первомартовца Андреюшкина. Да, тёзка, я познакомился с братом Александра Ульянова.

— В университете?

— Нет, он оказался в нашем кружке.

— Вот как! И что же, наш?

— Конечно, наш. Правда, в споры ещё не вступает, приглядывается, прислушивается, но по тому, как слушает, можно уже видеть, что с народниками не пойдёт.

— А с народовольцами? Всё-таки трудно сдержаться, чтоб не отомстить за брата бомбой.

— Он сдержится, крепкий.

— Прекращайте, — сказал Волков. — Полицейский. Вон снизу идёт.

— Нет, это штатский.

— Полицейский. Видите, как шагает. Важно, по-хозяйски.

Человек, шедший в гору по мглистой улице, вскоре попал в свет фонаря, и все отчётливо увидели его круглую, с плоским верхом шапку, полицейскую шинель, перехваченную ремнём, с которого свисала, болтаясь, шашка.

— Я осрамился, — сказал Мотовилов. — Юноши, где вы приобрели такое чутьё?

— Что, братцы, завернём в кабачок? — сказал Николай.

Проходя мимо полицейского, они прикинулись подвыпившими. Тот приостановился, посмотрел, привлечённый пледом и шляпой, на Мотовилова, и «подвыпившие» окончательно заключили, что следят именно за студентами.

— Плед вас выдаёт, Николай Александрович, — сказал Федосеев. — Сразу видно — студент старшего курса, а такие на особом счету.

На самом выходе со Старо-Горшечной на Рыбнорядскую все стояли на углах улиц те двое, что топтались там и давеча.

Удобное место заняли, — сказал Мотовилов. — Заперли улицу. Охраняют наш Латинский квартал.

— Да, достукались студенты, — сказал Николай.

Они поравнялись с трактиром.

— Ну что, может, в самом деле зайдём? — сказал Мотовилов и остановился, придержав друзей.

— Я ничего не пью, — сказал Волков.

— Но начинать-то когда-нибудь надо. Не избежать. Рахметов, господа, устарел. Идёт новая порода рево…

Рявкнул, открывшись, трактир, из дверей вывалилась ватага пьяных, Мотовилов глянул на них и опять повернулся к друзьям. — Идёт новая порода деятелей. Homo sum, humani nihil a me alienum puto[2]. Это признавал и наш учитель из Трира.

— А тот, из Назарета?

— Тот тоже не был ханжой. Помните его ответ фарисеям? «Не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст…» Разумеете? Так как же после этого, Гавриил?

— Идём, Гаврюша, — сказал Николай. — Надо знать и трактиры. Когда-нибудь придётся и их использовать. Моисеенко, говорят, совещался со своими забастовщиками в трактире.

— Ладно, уговорили, — сказал Волков. — Только мы ведь в форме.

— А, тут никто не обратит внимания, — сказал Мотовилов.

Они открыли дверь и вошли в дым, гам и гул. Трактиришко примыкал к ночлежке, знаменитой Марусовке, населённой босяками, проститутками, спившимися интеллигентами и студентами императорского университета, и каждому из этой братии стоило только перейти двор, чтобы попасть в притон, в котором всегда можно напиться, если даже нет ни гроша. Питейный дом содержала весёлая смазливая бабёнка.

— Чем угостите, красавица? — сказал Мотовилов, подойдя к стойке.

— Вам чего-нибудь поделикатнее? Вижу, не из наших. Гимназистов причащаете? Французского кагорчику? Есть у меня на такой случай и кагорчик, и апельсинчики.

— Нет уж, дайте чего-нибудь нашего, отечественного, — сказал Мотовилов. — По шкалику смирновской и селёдку с луком.

Хозяйка нырнула под занавеску в кухню и вскоре принесла оттуда продолговатую тарелку с большой астраханской селёдкой, разрезанной, но не разъединённой на кусочки и покрытой кольчиками лука.

— Пожалуйста, молодые люди. — Она наполнила три шкалика и подала их вместе с ломтями хлеба на цветастом подносе. — Милости просим, для вас честь по чести. Приятных гостей приятно и угощать. Мамай! Освободи господам столик. Наклюкался — выходи.

Седой татарин, сидевший неподалёку от стойки, вскинул голову и тут же снова опустил её.

— Мы никому не мешаем, — сказал он.

— Я кому сказала? — прикрикнула хозяйка. — Могу вывести, если сам не в силах. Пинка захотел?

— Не трогайте его, — сказал Николай. — Он не помешает нам.

Старик, когда к нему подсели, медленно обвёл взглядом незнакомцев и печально улыбнулся.

— Ай, какой хороший люди! — сказал он. — Очень хороший. Совсюм молодой. Жалко. — Он закрыл глаза ладонью, всхлипнул, встал и поспешно вышел.

— Неужели босяк? — сказал Мотовилов. — Босяков из татар я ещё не встречал.

— Мамай — это, наверно, кличка, — сказал Николай. — Выходит, и татары начинают обосячиваться. Жуткое время.

— Ничего, тёзка. Время за нас.

— Tamt pis que mieux?

— Что, что?

— Чем хуже, тем лучше?

— Может быть, и так. В некотором смысле. Знаете, я ведь не зря заманил вас сюда. Помнишь, Коля, как мы шли по первому снегу?

вернуться

1

Педели — университетские надзиратели.

вернуться

2

Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: