Николай разжал пальцы и подбросил на ладони стебелёк, отломленный от крапивы на снежном Федоровском бугре.
— Гурий, ты, говорят, близко знаком с Пешковым.
— Да, хорошо знаком. Одно время он жил у меня под лестницей в Марусовке.
— Ещё не видел его?
— Не видел, но увижу. А что?
— Надо спасать пария. Он ведь стрелялся.
— Знаю.
— Нельзя допустить, чтоб второй раз пустил в себя пулю.
— Не пустит. Переболел.
— Мне всё не удаётся с ним встретиться.
— Как же ты хочешь спасать его?
— Надо дать ему работу. Нашу. Вот если б ты взял его печатать-то. А? Правда, пристрой.
— Это можно. Поскорее бы освободил отчим место. Дьявол, ненавидит меня насмерть.
К ним подошёл, точно из земли вырос, Сомов.
— Здравия желаем, господа, — сказал он. — На ловца и зверь бежит. Я вас ищу, Федосеев. Есть дело.
Гурий отступил.
— Уходишь? — сказал Николай.
— Но буду мешать. Будь здоров, старина.
Сомов взял Николая за плечо и легонько повернул его к улице.
— Ну, идёмте. Надо поговорить.
— Не могу, — сказал Николай, — я не один.
Сомов повернул голову, с иронией посмотрел на Аню, неприкаянно стоявшую поодаль.
— Сеньора, — сказал он, морщась, — отпустите вашего рыцаря.
Аня пожала плечами.
— Никуда я не пойду, господин Сомов, — сказал Николай.
— Вы мне позарез нужны. Очень важное дело. Понимаете?
— Минуту. — Николай подошёл к Ане, отвёл её подальше. — Что делать? У меня с ним нет ничего общего. Один раз только виделись. У Васильева.
— Коля, пойди с ним. Не станет же он так звать по пустяку. Может, и в самом деле что-то очень важное. Иди, я нисколько не обижаюсь.
Он проводил её до угла и отпустил и долго смотрел вслед, пока не затерялись в толпе её серый бурнус, её дымчатая шляпа.
Сомов новел его но той же улице, только в другую сторону.
— Я страшно хочу жрать, молодой человек. Зайдёмте вот в трактирчик, потом — ко мне. Я живу в Степаниевских номерах.
В тесном низком трактире, забитом до отказа, было негде приткнуться, но Сомов поговорил с половым, тот провёл в угол, за большую кубическую печь, и нашёл там место, вытащив из-за столика трёх опьяневших мастеровых.
— Спасибо, Мироныч, — сказал Сомов, усаживаясь, — Удобно, как в отдельном кабинете.
— Чего желаете? — спросил половой, убирая со стола.
— Сам знаешь, Мироныч. Чего-нибудь посытнее и подешевле.
— Есть щи с головизной, рубец.
— Вот и давай. На двоих.
— Я сыт, — сказал Николай.
— Войдёт ещё немного. Про запас.
— Нет, мне ничего не надо.
— Ну, как хотите.
Половой собрал грязную посуду, вытер стол и убежал.
— От еды, молодой человек, никогда не отказывайтесь, — сказал Сомов. — На том держимся. Сколько в облаках ни пари — жрать всё равно спустишься. Главное в жизни — это каждый вечер легко и обильно испражняться. Так говорит дидровский племянник Рамо. А чтобы испражняться, надо есть. — Он втянул в нос кухонный чад и, крякнув, потёр ладонями тупую короткую бороду. — Сытно пахнет. Люблю вот такие простенькие харчевни. В Париже, в Латинском квартале, у меня была хорошая знакомая. Содержательница съестной лавки. Дородная добрая нормандка. Как достану денег, сразу, чтоб не профурить, отдаю ей всё. Потом целый месяц хожу к ней есть. Случалось, и гостей приводил.
— Как вы попали в Париж?
— Ха, эмигрировал, конечно. Там, юноша, жилось мне неплохо.
— И всё-таки вернулись в Россию.
— Да, знал, что турнут в ссылку, и всё-таки вернулся. Наше место здесь. С русским народом. Я из дворян, из знатной семьи, но душа мужицкая.
Явился половой, и Сомов принялся за еду.
— Так о чём же вы хотели поговорить? — сказал Николай.
— Я, молодой человек, ценю талантливых людей. Вы, конечно, талант. Может, даже гений. Не брыкайтесь, мне со стороны виднее. Я… — Сомов засунул в рот слишком большой кусок хлеба и смолк. Торопливо жевал, торопливо хлебал щи, низко наклонившись к тарелке. Потом разогнулся, вытер рукой бороду. — Я, Федосеев, слежу за вами. Хорошо вы начинаете. Молодёжь липнет к вам. Кстати, Григорьева не вы увели от меня?
— Никого я не уводил.
— Это хуже. Попадёт к болтунам — испортят. А паренёк способный. Ходил всё ко мне и вдруг пропал. Подберите, если наткнётесь. Вы что, марксизм проповедуете? Не озирайтесь, не озирайтесь. Такой гул — никто не услышит. — Сомов опять приналёг на еду.
— У профессора не бываете? — спросил Николай.
— Нет, — сказал Сомов. — Мне там делать нечего. Тогда Каронина искал, потому и забрёл. — Он выхлебал щи и подвинул к себе другую тарелку. — Ах, хороший рубец! С душком. Я, как медведь, люблю мясную пищу с порочным запахом. — Быстро управившись с рубцом, он очистил кусочком хлеба и пальцем тарелку, кусочек съел, а палец облизнул и вытер о штаны. — Ну вот, теперь можно жить. Это хорошо, Федосеев, что тянете молодёжь к марксизму. Марксизм стоит того. Единственно серьёзная ныне социальная теория. Сейчас ей нечего противопоставить. Но я не всё приемлю в этой теории. Она стирает личность. Выкидывает из истории героя. Тут я протестую. Как ни крутите, а событиями правит герой. Вёз него ослепнем во тьме. Станем кротами. России нужен герой.
— Какой? Такой, какого кличет Михайловский?
— Хотя бы.
— Такие герои бессильны, как и сам Михайловский. Были подлинные герои, гиганты. Были настоящие Прометён. Желябов, Перовская, Халтурин, Мышкин, Ульянов. Что они изменили? Сгорели, а тьма и не дрогнула. Вернее, дрогнула, но тут же сомкнулась ещё плотнее.
— Да, стало ещё темнее. Л почему? Потому что не хватило Желябовых. Нужны были сотни таких. Сотни! Чтоб идти и идти один за другим.
— Сотни и были, и они шли друг за другом, и всех их прикончили.
— Ну и что же? Россия иссякла? Не даст больше ни одного героя?
— Герой есть. Растёт, поднимается.
— Всё ясно. Пролетариат. Дальше можете не говорить. Идёмте.
— Да, пошли.
Сомов, не поднимаясь со стула, снял со спинки своё затасканное рыжее пальто, положил его на колени и достал из кармана деньги. Пересчитал на ладони серебряные монеты и медяки, положил на стол два пятака, остальное опустил в карман.
— Дома ждёт голодная жена, — сказал он. — Достал вот целковый, занял, дня на два хватит. Ничего. Мы, как говорит племянник Рамо, богатеем всё время — и тогда, когда одним днём меньше остаётся жить, и тогда, когда одним экю больше бывает в кармане. Мироныч! Подойди-ка, братец, получи с нас.
На улице привязался, выпрашивая милостыни, высокий старик, страшно оборванный, с голыми коленями, тощий, смертельно жёлтый. Сомов, болезненно сморщась, отстранил его рукой, прошёл мимо, но не выдержал, оглянулся.
— А ведь он может сегодня подохнуть, — сказал он и, подозвав оборванца, дал ему три двугривенных. И долго шёл молча, опустив голову. Потом остановился, осмотрелся кругом. — Подождите-ка, молодой человек. Вон на углу лоточница, куплю жене пирожков.
Николай стоял на панели и смотрел, как этот толстячок, прикидывающийся циником и здоровяком, забыв свою роль, стариковской трусцой подбежал к лотку, суетливо пошарил в карманах, нашёл обрывок газеты, завернул пирожки и затрусил обратно, счастливо улыбаясь.
Сомов привёл Николая в свою комнату в Степаниевских номерах. Молодая сухонькая женщина ходила из угла в угол, качая на руках плачущего ребёнка.
— Знакомьтесь, — сказал Сомов. — Моя подруга. Дездемона. Она меня за муки полюбила, а я её — за состраданье к ним.
— Господи, я совсем замучилась, — сказала жена. — Ревёт и ревёт. Молока у меня не хватает. Денег достали?
— Достал. Только один целковый. Вот пирожков тебе горячих купил. Сам поел в трактире.
— Но зачем пирожки-то? Молока надо, молока. Ребёнок голодный.
— Матушка, ешь сама. «Ребёнок, ребёнок». Неизвестно ещё, что выйдет из этого ребёнка. Ему предстоит пройти естественный отбор. Садитесь, Федосеев. Вот сюда. Живём тесно и скудно. Угощать вас, конечно, нечем. Отказались в трактире — пеняйте на себя. Матушка, вот это уже сформировавшийся человек. Талант. Таких и надо поддерживать. А что наша дочка? Пусть сначала заявит о себе, а то едва появилась на свет — и сейчас же требует. Молока ей подай.