— Други мои, кажется, светает? — сказал он, приподнявшись на локте.
— Да, окно побелело, — сказал Ягодкин.
— Форточку-то я не закрыл. Ничего?
— Ничего, — сказал Санин. — Ночь тёплая.
— Ручеёк бормочет. Слышите?
— Ручеёк?
— Да. Около дома канавка, из огорода течёт. Алексей, а ты насчёт Толстого-то, наверно, перехватил. Не мог он ратовать за свободу, даже в молодости.
— Не за свободу, а за прогрессивные преобразования. Свободу я нарочно ввернул. Чтобы понятное стала машина, о которой ты говорил.
— А Костя здорово разозлился на Выдрина. Ты же ангел, Костя. И вдруг — такая ярость.
— Вынудил этот террорист. Прикидывается буйной головушкой.
— Вообще-то он как, надёжен?
— Надёжен. Хорошо ого знаю. С гимназии дружим. И Сычев знает его с детства.
— Разве Сычов тоже из Троицка?
— Да, троичанин.
— Нет, всё-таки рано посвятили их,
— Кого?
— Ну, Выдрина, Григорьева, Лалаянца. Ребята вроде и надёжные, но не мешало бы получше их проверить, прежде чем впустить в самый центр.
В центральный кружок, имеющий списки марксистов, тайную библиотеку, кассу, входили только руководители тех кружков, которые между собой не сообщались, чтобы не мог какой-нибудь один предатель выдать всех. Этот порядок был предложен Федосеевым и утверждён членами центрального кружка. Но на этот раз руководители отступили от правила и пригласили на собрание трёх непосвящённых. Правда, всей организации им не раскрыли, однако они узнали кроме своего ещё один кружок, и это беспокоило Николая.
— Ничего, — сказал Санин, — убивать мы никого не собираемся. Жандармы заняты народовольцами. Те для них опаснее.
Во дворе, в закутке, придушенно прокричал петух.
— Проснулся, призывает ко бдению, — сказал Николай. — В эту ночь, прежде нежели пропоёт петух, трижды отречёшься от меня.
— Это к чему ты? — спросил Ягодкин.
— Ни к чему. Просто вспомнились слова. Как там ещё? «Он же сказал в ответ: опустивший со мною руку в блюдо, этот предаст». Какой язык! Толстому так не написать. Выразительности надо учиться у евангелистов. Лев Николаевич пытался — не достиг такой лапидарности. В языке таятся колоссальные силы.
— Ну, начинается поэтическая болтовня, — сказал Санин. — Я сплю. Не мешайте.
— А ты не слушай. Революционер должен быть поэтом. Правда, Костя?
— Тогда не быть и революции, — сказал Ягодкин, — Поэт не может разрушать.
— Разве мы готовимся только разрушать? Кто не умеет строить, тому надо запретить и разрушать. Строить — это главное. Интересно, какой будет Россия в двадцатом веке? Что мы построим? Будущее так захватывает, что спать невозможно. Подумать только! Ежесуточно на пять-шесть часов приходится уходить из жизни. Нелепость! А равнодушные к будущему спят и по десять часов. Почти полсуток смерти. Что ты на это скажешь, Костя?
— Не расстраивай, а то я не усну. Уже совсем светло.
— Не уснёшь — получишь несколько часов дополнительной жизни. Это в твоих силах. Пользуйся преимуществом человека. Только человек может распоряжаться собой. Он один осознаёт будущее. Живёт им и строит его.
— Ерунда, — сказал Санин. — Забываете Маркса. «Человек в своём производстве может действовать лишь так, как действует сама природа, то есть может изменять форму веществ».
— Да, и человек действует по законам природы, — сказал Николай. — Но он постигает эти законы и овладевает ими. Понимаете, появляется любопытное отношение к Марксу. Кое-кто видит в его законах нечто похожее на шопенгауэровскую волю. Люди целиком подчинены экономике, и каждый их шаг абсолютно предопределён. Люди ничего не могут изменить. Тогда зачем мы с вами ломаем голову над программой? Зачем изучаем «Коммунистический манифест»? Меня мучает один вопрос. Что вообще человек может? Один. Воздействует ли какая-либо личность на ход истории? Как вы думаете?.. Алексей, кажется, уже скончался. Скоропостижно. — Николай помолчал, послушал, как лопочет за окном ручеёк, и повернулся к стене. — Ты не спишь, Костя?
— Нет, не сплю.
— Как там Ульянов?
— Ходит в кружок.
— Знаю, что ходит. Выступает?
— Слушал его реферат. О положении крестьянства в России. Бьёт наповал. Мыслями, фактами. Вот бы кого пригласить-то!
— Я готов был ввести его в центр ещё осенью. Сразу, как он поступил в наш кружок. Но нельзя, нельзя. Жандармы, конечно, следят. И за ним, и за нами. Мы попадёмся — полбеды. Может быть, выкрутимся. А он — брат казнённого народовольца и участник студенческого бунта. Человек, уже хлебнувший ссылки. Возможно, потому и разрешили ему вернуться в Казань, что хотят поймать на деле. В Кокушкине-то не к чему было привязаться… Очень хочется с ним познакомиться.
— Давай пригласим его на вечеринку. Там ведь будет разная публика. Филёрам не уследить, кто с кем. Пригласим?
— Ни в коем случае. Никуда не надо его втягивать. Если сам придёт — покажешь.
— Хорошо, покажу. Думаю, встретитесь.
Встреча с Ульяновым в самом деле была вполне вероятна. Он жил на Первой горе, где-то недалеко от того дома, в котором марксисты проводили вечеринки.
Николай тщательно почистил мокрой щёткой куртку, подшил обтрепавшиеся брюки, проутюжил их, наваксил до блеска старые ботинки и явился на вечеринку в достаточно опрятном и чистом виде.
Зимой собирались внизу, в квартире бывшего ссыльного, а на этот раз — на втором этаже, у Любови Александровны, доброй интеллигентной женщины, неравнодушной к мятежной молодёжи.
В квартире было уже людно, и это обрадовало Николая. Молодец Ягодкин. Постарался, многих оповестил. Смотри-ка, даже буфетик организовал!
В одной комнате, самой большой, главенствовали студенты университета: бородатые философы, одетые серо и нарочито небрежно, стояли отдельными кучками, курили и спорили, а немногие франты, чудом сохранившиеся в этой среде, вальсировали под звуки аристона с девицами из повивального института (Аня кружилась с каким-то чёрным красивым демоном). В другой комнате роились вокруг Ягодкина студенты-ветеринары. Третью занимали пожилые народовольцы. Побитые, потрёпанные каторгой и ссылкой, они гордо сидели поодаль, как сидят на скалах старые орлы, следящие за первыми полётами птенцов. Они явились сюда не только для того, чтобы посмотреть на молодых революционеров, но и чтоб помочь своим прежним друзьям, ещё не вернувшимся из острожной Сибири, куда назначался денежный сбор вечеринки. Среди этих побитых орлов была и видавшая виды орлица — народоволка Четвергова, перед мужеством и умом которой преклонялись и марксисты. Она сидела в кресле, обтянув усталые плечи мягкой тёмной шалью. Говорила она тихо, медленно, но окружающие слушали её с почтительным вниманием. Даже Сомов, всегда такой независимый, уважительно тянулся к ней с дивана, приставив к уху ладонь. Не слушал Четвергову только какой-то рыжеволосый мужчина в клетчатом костюме, сидевший рядом с Сомовым. Он курил папиросу, откинувшись на кожаную спинку, положив ногу на ногу и покачивая носком ботинка.
Николай, оглядев комнату, повернул обратно. Его окликнул и подозвал к себе Сомов.
— Не знакомы? — спросил он Четвергову.
— Кажется, где-то встречались, — сказала она. — Не припомню.
— Тогда позвольте представить. Это Николай Федосеев. Юноша с большим будущим. Далеко пойдет. Только не по нашей дороге.
— Что ж, — сказала Четвергова, — пускай прокладывают свою.
— Да, эти проложат. Наша дорога остаётся забытой. Скоро совсем зарастёт.
Рыжеволосый нервно усмехнулся, швырнул папиросу в угол.
— Не каркайте, Сомов! Рано предвещать запустение. Наш тракт не зарастёт, не все герои вымерли, не судите по себе.
Николай стоял перед Четверговой, чувствуя себя страшно неловко. Сомов представил его так триумфально, что хоть в землю провались. А Четвергова не сводила с него пристального взгляда.
— Слышала, слышала. Много о вас говорят, Федосеев. Но я не таким вас представляла. Вы, оказывается, совсем молоденький.