С того форума 1910 года, впервые установившего женский день, ежегодно и повсеместно этот день отмечался как день борьбы женщин за мир и свободу.
И всегда и всюду в этот день мысли женщин устремлялись к «нашей Кларе», первой учредительнице женского дня.
Много позже Клара не раз встречала день Восьмого марта в стране победившего социализма…
В начале августа 1914 года в Берлине стояли жаркие дни. По улицам беспрерывно маршировали солдаты. Это были не те снаряженные по-походному воинские частя, которые вдалеке от главных вокзалов грузились в вагоны с надписями «С богом и кайзером — на русских варваров!». На улицах под ликование фанфар маршировали такие стройные шеренги, словно состояли они не из живых людей. Кайзер произносил с балкона пышные речи, рейхстаг готовился рассматривать вопрос о военных кредитах. Под каждой крышей прощались, плача или красуясь. Мужчины на тротуарах вздымали свои трости, словно смертоносное оружие. Дамы срывали с головы шляпы и махали ими проходящим солдатам, пренебрегая прическами во имя патриотизма. А владельцы мясных лавок объявили дешевую распродажу свиных ножек для холодца…
Сегодня, третьего августа, Германия объявила войну Франции. Завтра ожидается вступление в войну Англии; на стороне Франции Россия…
Дни идут, решающие дни.
В доме Клары — как в тысячах других домов: проводы сына на позиции. Последние слова нежности и печали. Клара словно впервые видит взрослого сына. Молодой военный врач в полевой форме, как-то вдруг возмужавший и огрубевший, — это ее сын! После всех юношеских увлечений он пришел к твердому решению, что медицина — его призвание. И вот теперь гуманнейшая из профессий позвала его на поля неправедной войны.
До Штутгарта дошла весть о том, что социал-демократическая фракция рейхстага одобрила военные кредиты! Как это могло случиться? Черная измена в собственных рядах?
Несмотря на военную цензуру, Клара находит способ довести свои мысли до множества людей, читателей «Равенства». Но наступило другое время: заговорили листовки, нелегально печатаемые в типографии «Равенства».
В штутгартских пивных толкуют о положении на Фронтах, на все лады обсуждают письма земляков из армии. Если судить по этим письмам, до победы совсем недалеко.
В трактирах пьют, читают газеты, прикрепленные к круглым палкам, здесь все возбуждены, здесь все — стратеги.
Сидят дома те, кто получил письмо в траурной рамке… И думают о безымянной могиле с каской на простом кресте или со многими крестами, совсем одинаковыми; недаром эти могилы зовутся «братскими».
Перед лицом войны вея нация должна быть одной семьей?! Почему же сыновья богачей не на позициях, а «служат отечеству» в разных комитетах, занимающихся поставками в армию? Конечно, все должны приносить жертвы. Бросить на алтарь родины, великой и бесконечной, самое дорогое. Но одни бросают деньги, а другие — сыновей! И те, кто бросает деньги, с лихвой получают их обратно. А сыновья не возвращаются.
Такие мысли чаще всего посещают женщин. В шуме фабричных цехов, куда многих из них привела война.
И по-прежнему листы «Равенства» читают в домах рабочих. Газета поддерживает их добрым голосом старого друга.
Еще не пикировали над мирными городами бомбардировщики, и человечество еще ничего не знало об атомном оружии. Свастика была только древним символом, известным лишь специалистам по истории религия; рабство казалось безвозвратно ушедшей общественной формацией, а вандализм — понятием историческим и применяемым лишь как метафора в начале нашего просвещенного века, и уж конечно, аутодафе на площадях было атрибутом канувшего в Лету средневековья.
Но империализм уже набирал силу, уже пробовал когтистой лапой почву: выдержит ли та грозный вес «фердинандов» и «пантер», человеческие множества на нюрнбергском стадионе, силу нашествия и силу триумфа. Империализм еще не бросил в игру главный козырь, не выпустил самых страшных своих порождений. Он еще только готовил их.
Но уже шли к бою пушки с длинными стволами, дальнобойность которых еще недавно была мечтой немецких вояк. И только входили в страшный обиход войны огнеметы — оружие ближнего боя. Предвосхищая испепеляющее действие напалма, они метали огонь, поражая цель пламенем, словно обливая ее расплавленным металлом.
Новый, 1915 год не предвещал ничего утешительного.
— Оттого, что Гинденбург стал главнокомандующим Восточного фронта, а Людендорф — начальником штаба, вряд ли что-нибудь изменится. Не это важно…
— А что важно, Клара? — спрашивает Роза.
— То, что «блицкриг» провалился.
— Какая бойня! Только на Марне бились полтора миллиона человек… — Роза нервно ходила по комнате, ломая тонкие пальцы.
Клара встретилась с Розой в маленьком кафе недалеко от городских ворот Штутгарта. Это кафе имеет не совсем обычную историю: его содержит Эмма Тагер. Когда она получила его в наследство от тетки, Эмма была в затруднении: она никогда не занималась торговлей.
Но Клара подумала тогда, что крошечное и незаметное заведение может пригодиться для работы, для встреч по делам партии в тяжелые времена. Так и случилось. Здесь спокойнее, чем в доме Клары, вокруг которого крутятся сыщики.
Встреча с Розой вызвана важным обстоятельством. С большой осторожностью Клара ведет переписку с единомышленниками во многих странах: ищет возможности собрать международную конференцию женщин-социалисток.
Мысль об этом была подсказана еще в первые месяцы войны Лениным. А обратилась с ней к Кларе Инесса Арманд. И теперь настала пора действий.
Подготовка конференции должна быть нелегальной: такова обстановка в Германии. Теперь «Равенство» выходит в белых заплатах, наложенных цензурой, всякое слово правды влечет за собой наказание по законам военного времени…
Роза и Клара ценят каждую минуту этой своей встречи.
— В сущности, случилось самое страшное, — говорит Роза. — Грянула война, и мы оказались разобщенными. Предложение из России словно огонек впереди.
— И все же мы плывем по темной реке, Роза, так много препятствий, и вовсе не видно, как их обойти.
Даже для сугубо предварительных переговоров необходимо выехать в другую страну. Они выедут, скажем, в Амстердам и вызовут туда некоторых лично знаковых им деятельниц женского движения. С ними надо говорить уже о конкретных сроках и месте конференции.
Их беседа прерывиста, как дыхание взволнованного человека, они касаются то одного, то другого…
— Были письма от Максима?
— Несколько дней назад. Где он, непонятно. Естественно: военная цензура. Скорее всего в полевом госпитале у самых позиций.
— Клара, что сталось с Эммой Тагер? Она открыла мне дверь, и я едва узнала ее…
— Ее муж убит.
— А дети?
— Сын призван…
Они договариваются:
— Когда будет решено о встрече в Амстердаме, мы с тобою съедемся, скажем, в Дюссельдорфе, да?
— И поедем вместе?
— Конечно. Если нам дадут визу — хорошо. Нет — добудем чужие паспорта. Есть же у нас опыт подполья?
— Лишь бы удалось списаться со всеми.
Лампа на столе шипит, и Эмма входит со свечой в руке:
— Этот керосин военного времени…
— Посиди с нами, Эмма… Что говорят женщины на рынке?
— Все тоже, Роза. Что скоро и на мясо будут карточки. И шлют проклятья войне и тем, кто ее начал.
За окнами синеет вечер.
В помещении тепло и уютно, на дешевых обоях дрожат тени, пламя свечи слегка колеблется.
И в эту минуту бойко и быстро зазвонил колокольчик входной двери.
Роза скользнула в узкую дверь за стойкой.
Вошел невысокий мужчина в дорогой шляпе, в модном касторовом пальто.
— Добрый вечер! — произнесла Эмма. — Пожалуйста, раздевайтесь!
Посетитель повесил шляпу и пальто на оленьи рога и пригладил одинокие волоски на лысине. Столиков было тут всего три, и он быстро сообразил, что может подсесть к даме, которая в одиночестве допивала кофе в свете догорающей свечи.