Самурай… Костю коробило каждый раз, когда кто-то вспоминал о его «японском», как он сам его про себя называл, прошлом. Это было самым счастливым периодом в его жизни, за исключением, пожалуй, рождения сына. Поэтому он терпеть не мог, когда кто-то с грязными сапогами лез в его душу.

Сколько он себя помнил, их семья всегда состояла только из двух «я»: он и мать. Об отце он никогда не расспрашивал, а мать не рассказывала. Из коротких обмолвок он понял, что тот был военным и служил на флоте. К этой теме он старался не обращаться, понимая, что это ей, видимо, неприятно и тяжело вспоминать.

Фотографий отца в семейном альбоме не имелось, вообще такого понятия, как альбом, не было. В старой коробке из-под елочных игрушек лежали потертые снимки маминой молодости и его, Костиного, детства.

Вот — студентка филфака со смешными косичками и в цветастом платье. Вот — аспирантка в строгих очках в роговой оправе, только что защитившая кандидатскую по японской поэзии Средневековья. Вот — она, усталая и осунувшаяся от бессонных ночей, и маленький карапуз Костик. Вот — Костик на елке в детском саду, вот еще на линейке в первом классе с огромным букетом.

А вот Костя с мамой на празднике сакуры в Нагано. Это был его любимый снимок они вдвоем в дурманящем облаке розовых лепестков. А еще мама на этой фотографии смеялась и была счастлива.

Как специалиста по японской филологии мать по партийной путевке направили в школу при русском торговом представительстве одновременно совершенствоваться в языке и обучать русскому и литературе детей дипломатических работников.

Костя, закончивший в то время четвертый класс, с нескрываемым энтузиазмом встретил сообщение о поездке. Его не пугало то обстоятельство, что ему придется оставить в Иркутске друзей-приятелей, благо их у него особенно близких и не было.

Долгие пять лет, проведенных в Нагано, ему показались одним мигом. Жадно, как губка, он впитывал язык и культуру страны, навсегда ставшей ему второй родиной.

Возвращение было таким же внезапным, как и отъезд. Десятый класс пришлось заканчивать уже дома. Этот год для него ознаменовался прилипшей на всю жизнь кличкой и нескончаемой вереницей драк, в которые он сам вмешивался или вмешивали его, причем с завидным постоянством.

В моду только-только входило увлечение восточными единоборствами, поэтому независимый и не примкнувший ни к одной из школьно-дворовых группировок «Костя-каратист» был подобно красной тряпке для местной шпаны.

Только после того, как он разбил достаточное количество носов и одержал достаточное количество побед нокаутом с первого удара, от него отстали, и «Каратист» сменился на уважительное — «Самурай».

— Иваныч, — Сергей помялся за его спиной, не желая отвлекать от раздумий. — Может, ты все-таки возьмешь хоть деньги? Что я сестре-то скажу?

— Ты опять? — Константин почувствовал, как вновь закипает в яростной злобе.

— Ну как хочешь!

Сергей хмыкнул и прошелся по небольшой комнате. Нищета царила во всей красе, но чистенькая нищета. Но то одна комната, а дверь во вторую Костя заколотил сразу после смерти матери, которая не дождалась его с войны. Намертво заколотил, сохранив навсегда в ней тот дух, который единственный поддерживал его жизнь.

И остались только зеленые старые шторки, стол, диван, три стула, кресло с торшером и огромный, вдоль всей стены, стеллаж с книгами: вся школьная программа, включая так и не осиленную «Войну и мир».

Русская классика и любимые мамой поэты Серебряного века. Большая советская энциклопедия, серия «Жизнь замечательных людей», подписные издания Дюма, Марка Твена, Жюля Верна — словом, стандартный набор книг в любом советском доме, за исключением, пожалуй, японской поэзии и прозы в оригинале и переводах и маминых книг по языкознанию.

Книги и стали теперь для него и друзьями, и собеседниками, последней, спасительной соломинкой, за которую он сумел уцепиться. Как-то внезапно состояние озлобленности и бессильной ярости сменилось осознанием пустоты, бесцельности, бесполезности. Если раньше он метался, как раненый зверь в клетке, разрывая себе душу единственным вопросом: «Почему я?», что-то пытался исправить, вернуть, изменить, то теперь он просто пил и пил, хотел напиться до потери ощущения времени и пространства.

Протрезвление, в прямом и переносном смысле, наступило внезапно. В похмельном угаре он вдруг осознал, что пропустил и день рождения матери, и день ее смерти, по случайности совпавший с единственным праздником, который он праздновал, — Днем десантника.

В грязном зеркале ванной на него смотрел совсем чужой человек: внешне намного старше по возрасту, где уж его тридцать шесть, под полтинник годами, не меньше. Старик, почитай! Обильная седина припорошила коротко стриженный ежик волос и изрядно осеребрила бывшие когда-то смоляными густые усы.

Ужасный шрам, стянувший щеку от виска до уголка рта, приоткрывал слева зубы, и на лице навсегда застыл уродливый оскал. Дергающаяся временами правая половина лица, трясущаяся голова, выглядывающие из-под выцветшей тельняшки покрытые грубыми рубцами следы ожогов, спускающиеся от шеи на всю грудь и правую руку, наполовину ссохшуюся. Вот урод так урод, краше только в гроб кладут!

Да уж! Лучше бы он тогда сгорел бы в БМД вместе со своими пацанами! Глядишь, всем сейчас было бы лучше: и Ленке, как же — вдова героя, и сыну — он бы не отводил стыдливо глаза, встретившись с отцом на улице, да и ему…

Да и сейчас что его держит? Кому, кроме себя самого он нужен? Нахлынувшее в тот миг малодушие чуть не толкнуло его на тот поступок, что христиане считают вечным решением временной проблемы, а буддисты — временным решением вечной проблемы.

Искорка мысли, промелькнувшая в одурманенном мозгу, тотчас разгорелась. Но не в предположение, а в четкое убеждение того, что раз он выжил, то ему был дарован еще один шанс. Какое там самоубийство — жить, он должен жить! Жить не только за себя, жить за тех, кто не вернулся с войны. Прожить не только свою жизнь, прожить и их жизнь за них.

Долгие полгода он мучительно приходил в себя. Бросил пить, стал через силу, преодолевая боль в простреленный навылет ноге, делать зарядку, возвращая прежнюю силу, координацию и уверенность движений. Выбросил все, хоть чем-то напоминавшее о прежней жизни, включая радио и телевизор, и стал… читать.

Сначала перечитал все приключения и проштудировал все энциклопедии, включая толстенные словари. Затем добрался до классики. Те книжки, которые не осилил в школе, которые тогда шли со скрипом и неохотой: Толстой, Бунин, Достоевский, Куприн, Шолохов, теперь все не прочитывал — проглатывал.

Когда закончились книги дома, стал наведываться чуть ли не каждую неделю в «Букинист». В районе, где он жил, с книжными магазинами и библиотеками было туго, вернее, их совсем не было: местная молодежь интересовалась не книгами, а дешевым пивом.

Магазин комиссионной литературы был его единственной отдушиной. Более того, книги там были на порядок дешевле. Пусть и не в таких красивых, новых, блестящих переплетах, но это были именно книги, а не та бездарная макулатура в ярких обложках, которой были завалены прилавки других книжных магазинов.

Правда, поездка давалась не легко: от дома до остановки шел с тросточкой чуть ли не полчаса, потом — в центр города автобусом, да еще с пересадкой на трамвай, затем через площадь Торгового комплекса на улицу Литвинова в заветный магазин. Дорога каждый раз отнимала много сил, но вознаграждение было поистине бесценным.

— Вижу, почти целая полка добавилась! — Сергей взял толстую книгу и с чувством прочитал: — «Сибирь, союзники и Колчак. Поворотный момент русской истории 1918–1920 гг. Впечатления и мысли члена Омского Правительства». Гинс. Ну и фамилия. Ого, а тут у тебя сплошная гражданская война пошла. И не лень на нее деньги тратить?!

— Не такие уж и большие деньги, с пенсии десяток книг покупаю да еще меняю. Старые книги дают почитать, сошелся тут с одним старичком — у него масса изданий двадцатых годов. А насчет Гражданской скажу одно — у меня будто пелена с глаз упала. Так и хочется крикнуть: а король-то голый! Как нам врали и в книгах и в кино, «Чапаева» только вспомнить. Помнишь, там еще психическую атаку показывали…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: