И австрийские песни, и музыка были чужды нам. Запомнилась лишь песенка, которая называлась, кажется, «Красавица Ойра», близкая по ритму к славянской народной музыке. Да еще остались в народе веселые анекдоты о рыжем австрийце и пузатом дирижере.

Военнопленных из имения убрали сразу после Февральской революции. Почти вслед за ними уехал и сам помещик Цебржинский со всей семьей и приближенной челядью: вероятно, испугался народной расправы, решил за границей переждать «смуту». С тех пор мы его больше и не видели. В имении остался управляющий, приказчики, объездчики во главе с бывшим гусаром, двухметровым Антоновым. Они наблюдали за работами на полях, в фольварке, по-прежнему строго оберегали панский дом, лес, добро, а полученные деньги отправляли в банк.

Весть о свержении царя всех ошеломила. Кумачовые банты прикололи себе и рабочие-путейцы, и солдаты, и лавочники, и кое-кто из начальства, и даже лица духовного звания.

— Теперь живи как хошь, — раздавалось отовсюду. — Царя нету. Свобода.

— А стражники?

— Говорят, в Могилеве народ самосудом решил расправиться с квартальным.

Лишь церковный староста укоризненно качал головой и говорил, что быть беде: как же это можно жить без царя? Искони Русь святая держалась на вере да престоле. Старухи предсказывали конец света, судачили, что в народе появился антихрист, именно сейчас ему исполнилось тридцать три года и он начал мутить православных.

Все вокруг бурлило. На станциях митинговали солдаты, требовали немедленного конца войны. Их перебивали офицеры, призывали сражаться с немцем «до победы». Тут же выступали транспортники: требовали действительного равноправия, улучшения жизни. А белорусские буржуазные националисты ратовали за отделение от России.

Работы на путях, по существу, прекратились, составы простаивали сутками.

Подошла весна, растаял снег, набухли, лопнули почки на березах вдоль Екатерининского тракта, а все шло по-старому. Управляющий пана Цебржинского так же заставлял батраков строго выполнять работы; так же торговал прижимистый Мендель в своей лавке; стражники важно расхаживали в красных повязках, да еще появилась милиция; по-прежнему служил в церкви поп Страдомский. Жизнь дорожала от базара к базару, рабочие и крестьяне питались еще скуднее, чем раньше. Чувство какого-то великого обмана стало охватывать народ. Ну вот и свобода, а что же изменилось? То, что каждому стали говорить «гражданин» да красные банты нацепили? Кто жил хорошо, тот и живет хорошо, а кто плохо, так и не простился с нуждой.

А война продолжается, рекой льется кровь…

Через рабочих, приезжавших из Гомеля, Харькова, до нас доходили слухи о революционном брожении в Петрограде, Москве, в других промышленных центрах России. Знали мы о забастовках, кое-что о социал-демократах, слышали о Ленине.

И вот наконец у нас на Жлобинском узле состоялось большое собрание. К депо сошлось больше тысячи транспортников, представителей всех служб узла, рабочих из мастерских, путестроителей. Из эшелонов привалило множество солдат; были и мужики из соседних деревень. Громадная толпа гудела, бурлила, в ней чувствовалась великая сила.

На этом митинге я впервые увидел большевика — члена Полесского комитета РСДРП(б) и глядел на него во все глаза. Рядом с ним стоял всем нам хорошо знакомый Карпович, пожилой приземистый котельщик нашего паровозного депо, участник событий 1905 года. Лишь теперь мы догадались, что наряду с другими большевиками-подпольщиками Карпович проводил большую работу на железнодорожном узле. Лишь теперь все поняли, почему он так часто и подолгу задерживался с рабочими в депо или на путях, заводя острые, смелые беседы, почему толкался среди солдат у эшелонов, иногда присаживаясь похлебать из их котелка.

— Вон какой головастый человек с нами живет, — тихонько переговаривались два слесаря, — А нам-то с тобой и невдомек было.

На Карповича смотрели так, будто только что его увидели.

Большевистские ораторы доходчиво разъяснили собравшимся суть Февральской буржуазно-демократической революции, что из себя представляет Временное правительство и что такое Советы рабочих и солдатских депутатов, к чему сейчас призывает Ленин. Мы, ребята, и то стояли взволнованные.

Выступавших было много. Общее одобрение вызвала бойкая речь литейщика из паровозного депо, малого в расстегнутой ватной тужурке, сбитом набок форменном картузе, из-под которого торчали соломенного цвета волосы:

— Обрадовались мы в феврале революции, как пасхальному яичку… а яичко-то оказалось с тухлинкой. По-прежнему нам говорит начальство: «Поднатужься! Поторапливайся! На оборону работаем!» А из-за чего, если спросить, лично мне воевать? Вот из-за этого тряпья? — показал он на свой засаленный пиджак и сбитые грязные сапоги. — Так я их могу снять и отдать немцу: бери! Подавись! Только он их едва ли возьмет…

В толпе послышался смех.

— Керенский опять всех на войну толкает. Что же это выходит? Царя свергли, а царский договор со всеми французскими Пуанкаре и подобными держим? Вот нам товарищ из Полесья объяснил насчет колоний и прочего. Нам с вами, что ли, ими владать? Господам миллионщикам, разным магнатам, Потоцким, радзивиллам, цебржинским. Они как сидели у нас вот тут, — литейщик хлопнул себя по черной, прокопченной шее, — так и сидят. А попы кадилом мотают: «Идите защищать веру и отечество». Что же изменилось? Что?!

Литейщик будто спрашивал у собравшихся. И в ответ посыпались громкие голоса:

— Хватит лить кровь. Долой войну!

— О трудовых людях пора подумать!

Поднялся шум, гам, над толпой выросли десятки, сотни рук, захлопали оратору, он хотел что-то еще добавить, но лишь махнул темной от въевшейся литейной пыли и грязи рукой и спрыгнул с самодельной трибуны.

И опять звучали речи о воплощении многовековой мечты тружеников: землю без выкупа — тем, кто ее обрабатывает, кто из года в год поливает ее своим потом; фабрики — тем, кто стоит у станков и поэтому является их подлинным хозяином. Не только взрослые рабочие, но и мы, подростки, с особым подъемом, воодушевлением слушали требования большевиков о переходе на восьмичасовой рабочий день без уменьшения оклада. Сверхурочную работу — лишь с согласия самих металлистов, путейцев, строителей и за повышенную плату.

Под крики «ура» и громкие аплодисменты были избраны посланцы в Жлобинский Совет рабочих и солдатских депутатов. Присутствовавшим тут же раздавали «Известия Минского Совета» (как я узнал позже, их редактировал М. Фрунзе), воззвания большевиков Полесья, листовки.

В стороне маленькой кучкой жалось встревоженное железнодорожное начальство в своих черных добротных пальто, в шапках с кокардами, с начищенными до блеска пуговицами. Вот когда я впервые почувствовал силу и власть организованных рабочих, мощь народа, объединенного единой идеей! Ведь все эти начальники, мастера не всегда кланяются в ответ. А сейчас стоят смирненько, словно воды в рот набрали.

Рядом с ними растерянно топчутся полицейские, чубатые казаки. Недалеко от нас в Могилеве была ставка верховного командования, и у нас скопилось много воинских и жандармских чинов.

С этого времени бурные митинги на нашей станции не прекращались, и я и мои товарищи и дневали и ночевали там. Все для нас было ново, интересно, близко сердцу, хотя и не все понятно.

Вскоре на Жлобинском узле был введен восьмичасовой рабочий день и создан профсоюз железнодорожников. В члены его немедленно с гордостью вступили я и все мои дружки.

На одном из первых собраний рабочие узнали о пуске поездов местного назначения, как у нас их называли, «делегатских».

— Жлобинский Совет депутатов, — говорил молодой путеец, — принял решение, значит, насчет облегчения рабочему человеку. После смены-то вон как все устают, а тут тащись по непогоде за десятки верст домой. А теперь как шабаш, будут ходить по нескольку вагонов в сторону Бобруйска от Жлобина до Красного Берега. И в сторону Гомеля от Жлобина до Салтановки. Билетов не брать… бесплатно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: