Постепенно оправлялась и деревня, появились хлебушек, сахар, постное масло. Народ стал забывать о горестях войны.

Я продолжал работать слесарем, зарабатывал неплохо. У нас в доме вышло так, что всю надежду мать возлагала не на старшего, Федора, а на меня. Я это чувствовал и, признаться, гордился доверием матери. Что бы она ни собиралась делать: купить ли сестренке ситцу на платье, подправить ли сарай, раздобыть сена для коровы, — всегда советовалась со мной. Зная, что на моих плечах вся семья, я получку и хлебный паек, что нам, рабочим, выдавали раз в месяц, полностью отдавал матери. Никогда себе ничего не оставлял.

Конечно, мать понимала, что я уже вырос, девушки на меня поглядывают, и я на них кошусь, хочется мне приодеться, выглядеть достойным рабочего звания. И она все обещала справить мне хромовые сапоги, брюки, сатиновую рубаху, кепку. Да откуда возьмешь денег? Все уходило на хозяйственные нужды. Мало ли дыр в хозяйстве? То сена нужно купить корове, то стекло в избе вставить, то обувку починить, взять в кооперативной лавке мучицы, сахару.

Некоторые мои друзья носили зефировые рубахи в полоску, сапоги, поддевки с бараньим воротником, косыми карманами, широкие кашне в клетку, а я единственное, что мог завести, — модную прическу «политика»: зачесывал волосы кверху. Из лаптей, правда, вылез, но сапоги носил юфтевые, смазанные дегтем, штаны хоть и чистые (мать всегда обстирывала аккуратно), да зато ношеные-переношенные, и замазанный на работе кожучишко.

Бывало, кто из друзей — Андрюшка Будник или Федька Губарев — скажет:

— Айда к Ехле, возьмем в долг бутылочку. Первач у нее — аж дых перехватывает.

Я бы, может, и пошел и выпил чарочку, но как подумаю: истрачусь, а какими глазами мать посмотрит, что потом будем есть? — и откажусь. Но отказывался не только по этой причине. Тянуть в пьяной компании слово за словом, переливать из пустого в порожнее? Уж лучше я займусь тем, к чему рвался всей душой: почитаю газету, новую брошюрку, схожу в комитет комсомола, может, будет какое интересное собрание.

Где-то в Кашире строили первую в Советской России электростанцию. Казалось бы, какое мне дело? До нее чуть не тысяча километров. А я радовался, рассказывал о ходе строительства ребятам. Начали организовывать коммуны в бывших панских имениях — и это волновало, потому что приближало к коммунизму, о котором мечтали. Бастовали горняки Уэльса в далекой Англии — и это не оставляло равнодушным. Революцию я принял каждой своей жилкой, ведь теперь у нас все делалось для народа, и поэтому как же можно было мне, выходцу из трудовой гущи, стоять в стороне от важнейших событий на земном шаре?

И товарищи привыкли к такой моей черте. Бывало, кто что хочет узнать о «текущей политике», обращаются ко мне:

— А что, Василь, творится в мировом масштабе?

— Конференция в Гааге. Наш Чичерин кроет буржуев.

Я сам не знал толком, что такое «международная конференция», как она проходит, где находится Гаага, но это меня мало смущало. Главное, что мы прорвали блокаду, «санитарный кордон», и капиталистические державы — Германия, Франция, Англия вынуждены нас признать!

В те годы меня не пугали никакие трудности. Осень. Приду домой с работы поздно. Темно. Коптит лампенка с треснувшим стеклом. В хате те же подслеповатые окошки, натертые до блеска нары, на которых сбились в кучу младшие. Я, бывало, обниму за плечи Павлушу и Володьку и начну им рассказывать, что теперь вот скоро и мы дождемся красных деньков. В городах новые большущие заводы построят, клубы, как дворцы, в деревнях — коммуны, и тогда все-все заживут счастливо.

— Сахару тебе захочется, Павлуха, — бери хоть фунт и соси целый день.

— Когда? — уточнял практичный братишка.

— Да скоро. Вот только сперва социализм построим.

— А мне дадут тогда игрушечного коня?

— Все дадут, чего захочешь. Скажут: вот тебе квиток на руки, ступай в лавку и выбирай.

Я глубоко верил в то, что говорил. Эта вера и помогла нам перенести все трудности разрухи, помогла строить фундамент нового общества.

Деповские парни иногда надо мной подсмеивались. Были у нас такие ребята, которых не привлекала общественная работа, не интересовала политика.

— Ты, Василь, будто монах, — с насмешкой говорили они мне. — Или комиссаром хочешь стать?

Задевали их издевки за живое. Думаю: может, и в самом деле упускаю я в жизни самое интересное?

И вот, помню, получили мы получку. Ребята предложили выпить пивка, сели играть в карты — в очко. На этот раз согласился и я. И уж не знаю, как это вышло, но проиграл я все дочиста. Сижу, будто меня крапивой натерли, горю весь и думаю: что же теперь делать, что я скажу матери? Мать, может, меня и ругать не станет, но только представлю ее грустные, удивленные глаза — и на свет бы не глядел! А тут еще вспоминаю про младших братишек и сестренок. «Отыграться надо. Во что бы то ни стало отыграться. А то хоть и в деревню не возвращайся. И зачем, дурень, сел?» Тогда я попросил Федьку Губарева:

— Дай трешку в долг.

— Зачем? Еще больше продуешься.

И опять стал сдавать.

Не знаю, то ли поскупился он дать взаймы, то ли в самом деле пожалел меня. Я попросил у другого — Павла Козлова.

— Когда играю, отцу родному не дам копейки, — ответил тот. — Примета дурная, сам без гроша останешься.

Я обратился к Павлу Старостенко. Он дал без звука.

Опять стали играть. До сих пор, когда вспоминаю тот день, удивляюсь. Наверно, у меня все чувства обострились — по лицам партнеров читал, у кого какая карта, или судьба ко мне повернулась лицом, только стал я выигрывать. Смотрю, все и разговаривать перестали, сидят серьезные, глаза горят, кое у кого даже руки трясутся.

И вот гляжу — уже Федька Губарев по карманам шарит, кривит губы. Посмотрел на меня, и я прочитал у него в глазах: мол, дай теперь мне трешку. Но сказать все-таки он не решился. А Павлуха Козлов попросил. Ответил я ему тем же, что и он: примета плохая. Лишь Павел Старостенко сидит и улыбается, он по характеру был малый веселый.

— Здорово ты нас, Василь, — сказал он.

— Да, уж поддел…

Вижу, сидят ребята понурые, друг на друга не смотрят. Я тогда собрал деньги, аккуратно сложил рубль к рублю. Серебряной и медной мелочи набралась целая горсть. Встаю веселый. Косятся они на меня, тоже начали подниматься.

— Ну, — говорю, — кто сколько проиграл? Только чур не брехать.

И вот они один за другим стали называть суммы. Да тут, собственно, долго считать не приходилось, мы все знали, кто сколько зарабатывал. Выслушал я и смеюсь:

— Сейчас проверим.

Смотрят они на меня, не понимают. Уж не издеваться ли я над ними вздумал? Я послюнявил пальцы, пересчитал деньги. Правильно вышло, не соврали. Тогда повернулся к Павлу Старостенко и говорю:

— На, держи свои. Точно? На теперь ты, Федя.

И всем вернул, кто сколько проиграл.

Смотрят они опять на меня во все глаза, будто ничего не понимают. Но я вижу, лица посветлели.

— В долг, что ли, даешь? — нерешительно спросил кто-то.

Я спрятал свои деньги в карман, надвинул потуже кожаный потрепанный картуз и сказал:

— Баста. С этого дня карты в руки не беру. Вам тоже не советую. Дома-то семья у каждого, на нас как на кормильцев смотрят. Да разве такой выигрыш мне в карман полезет?

И разошлись по домам.

В Жлобине среди деповских ребят уже были комсомольцы. Вся наша передовая молодежь мечтала получить красный эмалевый значок с золотыми буквами «КИМ» и членскую книжечку. Но в окрестных селах членов союза молодежи еще не было.

В 1923 году из рабочей молодежи и крестьянской бедноты мы организовали инициативную группу. В нее вступили пятнадцать наиболее активных ребят. Вскоре из этой группы в нашей деревне выросла первая комсомольская ячейка. В состав ее бюро был избран и я.

Комсомольцы принимали участие в текущих кампаниях — выходили дружно на воскресники, устраивали рейды «легкой кавалерии», организовывали антирелигиозные шествия под пасху или рождество, спектакли, читку газет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: