Когда, торопливо глотая слова, я рассказал своим родителям, что принят на работу, я сразу почувствовал себя повзрослевшим. Уже не буду теперь обузой для семьи, и приоденусь, и харчи оправдаю, да еще и родителям помогу.
С какой важностью я теперь ходил по деревне! Небось скоро взрослые при встрече со мной будут браться за шапку и уважительно здороваться.
Трудовая жизнь началась.
Но не зря нас предупреждал старший железнодорожный мастер Мороз: работа действительно оказалась нелегкая. «Мастерская» наша была под открытым небом, на путях. Выходили мы из дому чуть свет, шагали семь верст вдоль железнодорожных путей (а в дождь прямо по шпалам) в Жлобин. Хорошо если уцепишься на подъеме за поручни попутного товарняка, вскочишь на подножку и немного подъедешь! Не то меси лаптями грязь, считай шпалы.
Кончали мы, или, как тогда говорили, «шабашили», в потемках: трудовой день тянулся десять часов. Возвращались домой не чуя ни плеч, ни ног. Правда, обратный путь всегда легче. И все же, как доберешься до порога хаты, снимешь мокрый пиджак, сбросишь лапти, повесишь сушить онучи и с наслаждением растянешься на жестких нарах, уже спишь, мать едва добудится, чтобы поужинал.
Чего нам только не приходилось делать! Мы и копали ямы, и таскали землю на носилках для насыпи, и работали на камнедробилке, глотая пыль, и вручную перебрасывали рельсы.
Таскать балласт, укладывать шпалы и стрелочные переводы, бить мерзлый грунт тяжелой киркой нелегко даже взрослым натренированным людям. Нечего говорить, как тяжко приходилось нам, мальчишкам. К тому же не надо забывать, что все мы ходили полуголодными.
Рабочие из семей «покрепче» брали с собой на работу торбочки с хлебом домашней выпечки, бутылку молока, а то и кусочек сала. У меня и моих друзей ничего этого не было. И когда рабочие присаживались «полдневать», мы уходили в сторонку, за откос путей, на ходу жуя всухомятку свои горбушки, а весной по давнишней привычке искали щавель, летом — землянику.
Нередко к работающим на укладке путей подходили ехавшие с фронта на побывку солдаты, присаживались рядом, расспрашивали, как идет жизнь. Женщины громко, не стесняясь, ругали дороговизну, «проклятую жизнь».
На камнедробилке у нас работала пышнотелая молодица из Новиков. Она была щеголиха, любила носить блестящие бусы и яркие платки. В карман за словом никогда не лезла. Муж ее пропал без вести, и солдатка почти открыто крутила с холостыми сезонниками.
— Думаете, вам одним горячо на позициях? — отвечала она фронтовикам. — У нас тут орудия не пуляют, а тоже припекает. Думаете, сладко нам, бабам, мужчинскую вот эту работу делать? Покрутись-ка одна! Баба и тут на путях, и на поле с матушкой-сохой, а там ребятишки галдят: дай им кусок. А где его возьмешь, когда ни к чему не подступишься? Керосин вздорожал, на сахар только издаля глядим.
Иногда солдаты из стоявших эшелонов делились с нами пайковым хлебом, сахаром, совали котелок супа или каши. Некурящие дарили пачку махорки, и она тут же шла по рукам, все мужчины крутили «косоножки».
Работать я всегда старался изо всех сил, чтобы «не опозорить земляков», как наказывал старый мастер Мороз. Случалось, более состоятельные артельщики за это давали мне добрый ломоть хлеба, а то и шматок сала. А тут однажды немолодой, чахоточного вида солдат смотрел-смотрел на мою работу да и сказал:
— Стараешься ты, вижу, парнишка, а вот из лаптишек никак не вылезешь. Аль семья большая, на сапоги не сколотитесь? Да и портки холщовые…
Я застеснялся. За меня ответил односельчанин: мол, деньги дешевеют, что купишь на те рублишки, что мы тут зарабатываем? Солдат постоял-постоял да и ушел к своему вагону. Я забыл о нем, продолжал таскать на носилках землю, когда он вдруг появился вновь. В руках у него были еще крепкие сапоги со сбитыми каблуками и какой-то сверток, вроде скатанной одежды.
— На, малый, — сказал он, — носи на здоровье.
Я глазам своим не поверил. Не шутит ли солдат? Ведь он меня впервые видит.
Оставили работу и окружавшие нас.
— Что же ты стоишь, Васька? — сказала мне соседка. — Бери, раз дает человек.
Я взял сапоги, сверток и так смутился, что даже забыл поблагодарить. Сапоги! Сколько о них мечтал, поступая на работу, думал: получу жалованье, куплю новые, со скрипом. Ан из этого ничего не вышло. Семье жилось все труднее и труднее, все чаще приходилось нам хлебать пустые щи, а братишки бегали полуголые. И когда я принес первую получку, то тут же отдал всю ее матери. «Что ж мы тебе, сынок, купим?» — сказала она, заалев от радости. Я лишь рукой махнул: берите на харчи. А теперь вот сапоги, пускай и старые, истоптанные, были в моих руках.
— Поблагодарствуй хоть, — подсказали мне женщины.
Я что-то пробормотал, покраснев, точно бурак. Солдат тихо проронил:
— Думал меньшому брату отдать, да отписали из деревни: весной от голодухи помер.
В свертке оказались засаленная гимнастерка и штаны. Мать мне постирала это добро, подлатала, и я стал щеголять как в обновках.
Не только мне посчастливилось так, и другие солдаты давали ребятам одежду: то пару истоптанных ботинок, то засаленную, жесткую от пота гимнастерку, то папаху, а иногда и дырявую, прожженную у костра старую шинелишку.
Постепенно все мы приоделись в старое, великоватое для нас военное обмундирование. Те же, кто отдавал семье не все деньги, по дешевке мог купить на привокзальном базарчике и гимнастерку поновее, и обмотки, и башлык, и желтое бязевое солдатское белье.
Уже на второй год работы старые путейцы-строители взяли меня, как теперь бы сказали, в штат артели. Из сезонника я превратился в постоянного, кадрового путейца. Работа интересовала меня, я старался вникнуть в ее тонкости, секреты, никогда не отказывался от того, что меня заставлял делать старшой: видимо, это оценили. Я стремился ни в чем не отставать от взрослых, во всем им подражал.
Так я получил квалификацию по ремонту и прокладке сложного путевого хозяйства и мне положили одинаковое со всеми жалованье.
Скоро я понял, что артельный староста и дорожный мастер вполне мне доверяют.
К нам часто на черную работу присылали новичков, и однажды мастер сказал мне:
— Поручаю тебе их, Василь. Командуй и… одним словом, доглядай.
Потом произошел случай, который еще выше поднял в артели мой авторитет. Среди рабочих давно шел ропот из-за того, что некоторые чиновники, приставленные к нам для учета, делали приписки объема выполненных артелью работ, а при расчете со строителями весь этот излишек, а заодно и часть причитающихся нам денег клали себе в карман. Многие рабочие были полуграмотные и лишь с трудом выводили в ведомости свою фамилию, некоторые же просто ставили крестик. А кто знал арифметику и замечал обман, боялся выступить против чиновников: еще уволят за дерзость, дома же семья, голодные ребятишки.
И вот при выдаче жалованья, когда нас опять хотели обсчитать, я громко сказал:
— Нам не по четыре рубля двадцать копеек надо. Мы заработали по пять шестьдесят три.
Пожилой чиновник сердито поднял на свой морщинистый лоб очки в железной оправе, оторвался от разложенной на столе ведомости, рыкнул:
— Это кто такой грамотный?
Я чуть выступил вперед:
— Подсчет у вас неправильный.
Вокруг толпились рабочие, смотрели угрюмо, пытливо. Перетрусил ли чиновник или понял, что время тревожное, война, вокруг ходит много солдат из эшелонов, только он не цыкнул на меня, не обрезал. Лишь, забегав рысьими глазами, пробормотал под нос:
— Мал еще, утри сопли сперва. Всякий лезет тут с поправками.
Все же взял лежавшие рядом счеты, стал перебрасывать черные и желтые костяшки. Потом пробормотал с видом человека, который обнаружил что-то неожиданное:
— Действительно, вкралась ошибка. И как это я не увидел?
И выплатил правильно.
После этого взрослые артельщики подходили ко мне, хвалили за смелость, правдолюбие, предлагали в награду чарку. А наш заградский, пожилой, степенный Василь Хоцын, сказал: