Жигуленко любила такой полет. В нем особенно полно ощущается скорость и власть над машиной. Перед глазами у меня все мелькало. Нигде скорость полета не ощущается так, как на бреющем. Это от того, что человек субъективно судит о скорости своего движения не столько по линейному, сколько по угловому перемещению окружающих предметов. Даже при весьма скромной скорости По-2 набегающая под самолет земля сливается в сплошную пелену. Управлять машиной при этом надо точно: случайное снижение, хотя бы на несколько метров, грозит катастрофой. На бреющем воочию убеждаешься, какая неровная поверхность нашей планеты. Лес сменяется озером, озеро — болотом, болото — снова лесом. То возникает пригорок, то овраг, то отдельно растущее дерево. Самолет летит по сложной волнистой траектории, педантично повторяющей капризы рельефа местности. Запросто можно ткнуться в какое-нибудь наземное препятствие. Мы избирали такую, почти нулевую, высоту полета по утрам, когда существовала опасность встречи с фашистским истребителем.
От непрерывного мелькания предметов, сливающихся в единый пестрый покров, от монотонного гудения мотора меня клонило в сон. Но с Женей не уснешь.
— Эй-ей! — лихо покрикивала она, как ямщик, погоняя лошадей. — Родимая-я-я!..
Шутит летчица, и усталости будто уже нет, и сон улетучивается.
Мы летим навстречу солнцу, а над нами скользят легкими парусами перистые облака.
Земля пятнистая. Снега совсем мало. И я сказала Жене, как прекрасна зима в Сибири и как волшебна новогодняя ночь в лесу. Новый сорок первый я встречала как раз в лесу. На лыжах мы пришли в лесную сторожку и в полночь резвились вокруг огромной ели.
— А тут, — вздохнула я, — даже завалящей сосеночки не увидишь.
Женя помолчала, а потом весело сказала:
— Елка? А что — это здорово! Привезу.
Я не поверила: где ее взять на Тамани? И вот пожалуйста, Женя не забыла своего обещания. Отвязав елку, мы прислонили ее к плоскости, взялись за руки и дружно пропели: «В лесу родилась елочка, в лесу она росла...»
— Словно дети, — смеялась Шарова. Она до войны учительницей была и часто разговаривала с нами, как с учениками: — А ну, не шумите.
— Налетай! — крикнула Жигуленко, и мы, перестав петь, бросились к бидону, поставленному на крыло самолета. Женя наклоняла его, а мы по очереди подходили и, закрыв глаза от удовольствия, отхлебывали из него молоко небольшими глотками.
Елку в дом тащили торжественно, с песней. Но установить ее не успели: вызвали на получение задачи. С севера надвигалась низкая облачность. Дул холодный ветер. Видимость была плохая. «Ну и ночка, — подумалось мне, — не вылетать бы совсем в такой вечер! Ладно, черт с ней, с погодой, взлетим. Все-таки ты чувствуешь ее, землю родимую, не уйдет она из-под тебя неожиданно. А вот садиться... садиться сложнее. При плохой видимости на посадке надо ловить сантиметры, но попробуй поймай их с завязанными, считай, глазами».
По фронтовым условиям этот полет, может, и не очень сложный, но ночь-то... ночь ведь новогодняя... Единственный праздник в году, который по давнему, не нами заведенному обычаю все стараются встретить дома. И пусть наши дома далеко, а родные и близкие многих из нас затерялись неизвестно где, все же у нас есть свой дом — наша третья эскадрилья. Как просили комэска передать в штаб, чтоб дали передышку, да разве она скажет? Кремень. И сама первая полетит. Послать бы в эту ночь мужиков, тех, кто в штабе. Пусть повертелись бы...
— Сигнал «Я — свой» — белая ракета, — неторопливо взвешивая каждое слово, говорила командир эскадрильи. — Бомбить скопление войск и техники противника на северо-западной окраине Булганака. Количество вылетов... — Смирнова сделала паузу.
— Максимум, — шепнула я, но командир громко сказала:
— По четыре.
Это было непривычно. Мы привыкли к слову «максимум». Это означало, что летать всю ночь, от заката до рассвета. Очевидно, ради Нового года начальство сделало исключение. Хотя четыре вылета — это тоже немало, если учесть зенитки противника и скверную погоду.
Штурман эскадрильи Пасько сообщила прогноз погоды, силу и направление ветра по высотам, проверила прокладку и расчет маршрута, знание района полетов, района цели, по которой надо нанести удар, запасные цели и аэродромы. И опять напомнила, что штурманское дело — это прежде всего точность, четкость и ясность.
— Не забывайте, — говорила Пасько, — предварительные расчеты на бомбометание надо уточнять, исходя из обстоятельств. Следите за изменением ветра...
После постановки очередной задачи обычно происходил разбор боевых полетов предыдущей ночи. Было принято сварливо, придирчиво и к самому себе и к товарищу рассуждать о минувших полетах, где кто как допустил недосмотр, промашку, чтобы не повторить подобного в следующем задании.
Инструктаж окончился, и мы направились к полуторке. Приехав на аэродром, пешком пошлепали по грязному сырому снегу к своим машинам. Небо из бледно-голубого уже становилось темно-лиловым, седым. Я люблю январские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над деревней, — нигде не было этого мирного синего цвета. Один мрак.
Экипажи ждали сигнала на вылет. Нина Данилова что-то по-хозяйски укладывала в своей кабине.
— Чего ты там возишься? — спросила Женя Жигуленко.
— Харч укладываю.
— Че-е-во?
— Та-во-о, — передразнила Нина. — Харч, говорю. Пирог, два куска жареной рыбы. Думаю, хватит...
— Постой, постой... Ха-ха-ха, ой, штурман! Ха-ха-ха, — хохотала Женя. — Ты что, не веришь мне? Да вернусь я к встрече Нового года, прилечу!
Она схватила Нину за ногу и, стащив с плоскости, затрясла ее, закружила:
— Прилечу, прилечу...
— Отпусти Данилову, — заступилась Худякова. — Я тоже харч прихватила. А то застрянешь где-нибудь, а потом весь год постным будет. Погода-то дрянь. Лучше запас сделать. На всякий случай...
— Эй, штурман! — позвала Худякова меня. — Уложи-ка этот сверток в своей кабине.
Посмеиваясь, я укладываю бутылку молока и кусок пирога с рыбой.
— За-жи-вем. Если что, в полете подкрепимся...
— Или мышей угостите, — в тон мне говорит механик Маменко.
— Бр-р... — фырчу я. — Не накаркай.
Мышей я боюсь. Поселок, где мы живем, наводнен мышами. Они повсюду. Бегают по полу, попадают в одежду, в сапоги, унты, копошатся под нарами, на которых мы спим. И даже в наши спальные мешки попадают. Они проникают даже в самолеты, доставляя механикам немало хлопот: перегрызают то одно, то другое... Мыши летают на боевые задания, и механики ничего не могут поделать, чтобы выгнать их из самолетов. В полете мне иной раз мерещатся мыши, как будто они за приборной доской сидят. И тогда я поеживаюсь от брезгливости. И теперь, после слов Веры Маменко, меня передернуло. Я представила, что эти противные зверьки шастают по моему самолету, подбираясь к пирогам. Тьфу! Взвилась зеленая ракета: на вылет! Загудели моторы. Худякова порулила на взлет.
Мы летим бомбить передний край противника. Это задание считается несложным, хотя придется очень низко ходить вдоль траншей, обстреливая их из пулемета. Мы приближаемся к Керченскому проливу. В Крыму что-то горит: там колыхается, переливается желтовато-бурое варево, оно мечется в сравнительно узкой черте, но отблески, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся громадными, устрашающими.
При подходе к линии фронта определяю, что дымы нам не помешают бомбить. Ветер отгоняет их к югу. Я уже собралась дать летчице боевой курс, как вдруг почувствовала, что между комбинезоном и унтом что-то медленно ползет вверх по ноге. Я обмерла: мышь!
— Давай боевой! — говорит летчица.
— Бы... бо... ба. — Я лишилась дара речи. Перед носом вспыхнули разрывы снарядов, проносятся лохматые брызги «эрликонов», но мне не до них: под комбинезоном ползет мышь! Вот она миновала колено, продвинулась... Ой, даже спина взмокла противным, липким потом. Осторожно прижимаю ладонь к месту, где копошится эта противная тварь.