— Продержаться бы минут пять...

— Если бы!..

Взрывные волны встряхивают нашу машину беспрестанно. Летчица бросает самолет в сторону, Он делает резкий рывок, треща и вибрируя. Я еле успеваю предупреждать Нину о разрывах, помогая маневрировать:

— Правее! Высота... Скорость...

Главное — не дать наземным зенитным расчетам зафиксировать постоянное положение самолета по скорости, высоте и направлению полета. Нина все время работает педалями, ручкой управления. Только бы скрыться, только бы вырваться из огненной ловушки! Алцыбеева выполняет змейку, чтобы не попасть под прицел. Потом с разворота входит в пике, затем вытягивает самолет к горизонту, делает горку, швыряет из одного поворота в другой, снова пикирует... На страх нет времени. Секунда передышки... две... И снова рванул снаряд. Теперь уже рядом. Я не сразу поняла, что произошло. Оказалось, машина сорвалась в штопор. Это неуправляемый спуск самолета по круто вытянутой вниз спирали.

Алцыбеевой удалось быстро вывести машину в горизонтальный полет. Но о противозенитном маневре теперь нечего было и думать: подбитая машина могла лететь только по прямой. Опять секунда передышки... Я не успеваю осмотреться. Новый шквал огня отшвыривает самолет в сторону, почти совсем разворачивает. И снова мне надо разбираться в обломках ландшафта. Все это длится гораздо меньше времени, чем я сейчас описываю. Минуты длятся бесконечно долго. В голове не остается ничего, кроме одной мысли, одного представления о простом действии: во что бы то ни стало вырваться из огня! Нам может помочь только ветер. С его помощью в два раза увеличится скорость. Ну, а потом... Что будет с нами потом? Ведь попутный ветер вынесет нас в тыл врага. Однако другого выхода нет. К своим напрямую не выбраться.

— Нина, твое решение? По-моему, с попутным...

— Давай курс.

Я даю курс на пожар, над которым мы проходили, когда шли к цели. Снаряды уже рвутся за хвостом, а вскоре зенитки совсем замолкают. Немцы, видно, решили, что подбитый советский самолет рухнет у них в тылу и потому, не стоит больше тратить на него снаряды. Я даю летчице новый курс, но она продолжает лететь прежним, в тыл вражеских войск.

— Нина, поворачивай!

— Вот черт... Не слушается...

Алцыбеева пробует развернуться с помощью руля поворота. «Блинчиком», без крена. Потеряв уйму времени, мы взяли нужный курс, намного севернее тех высот, откуда стреляли.

— Штурман, а район тут ты знаешь? Не заблудимся?

Я всегда тщательно учила наизусть не только район полетов, но еще прихватывала в радиусе триста километров. По десятку раз вычерчивала на память карту, запоминая все характерные ориентиры. Каждый раз помнила урок, полученный в первом ночном тренировочном полете. Тогда я было заблудилась и запсиховала. На земле все казалось незнакомым. Я включила свет в кабине, положила планшет с картой на колени и склонилась над ним. «Выключи свет, — сказала Худякова, которая тренировала меня. — И карту убери». «Что-то не узнаю...» «„Чтой-та“, „ктой-та“... — насмешливо отозвалась она. — Ездила бы ты на телеге, дорогуша, а не лезла бы в штурманы». «Может, что и забыла», — обиделась я. «А когда фрицы стрелять будут, ты для них тоже свет в кабине включишь, вспоминать примешься?» Я молчала, а она ворчливо выговаривала: «Карта у штурмана должна вся в мозгу быть, мало ли что. Тут-то легче: никто не стреляет, никто не торопит. Давай-ка определяйся, а я покружу». Я быстро восстановила ориентировку, и мы благополучно приземлились. Худякова сказала: «Штурман, если это настоящий штурман, никогда не должен теряться. Даже если летчик волнуется, штурман остается спокойным. Ты должна уметь определять курс при любых обстоятельствах. У хорошего штурмана и затылок видит. Важно все замечать. Читать землю! Схватывать всю систему ориентиров, а не отдельные разрозненные детали земного ландшафта. Тогда спокойнее чувствуешь себя над землей».

Худякова учила меня самостоятельно принимать решения в самых сложных условиях. Бывало, покрутит меня в облачности, потом пробьет ее и спрашивает: «Где мы? Веди! Я не знаю, куда лететь».

В этом полете я с благодарностью подумала о Худяковой и сказала Алцыбеевой:

— Район знаю. Горючего хватит. Не волнуйся.

Нина кивнула в ответ.

Мы идем со снижением. Так легче летчице держать самолет. При увеличении оборотов машина, не подчиняясь рулям, кабрирует, лезет вверх, при уменьшении — опускает нос, начинает резко терять высоту. Подбирая нужный режим работы мотора, приноравливаясь к самолету, летчица спокойно пилотировала, вселяя уверенность. Но это была очень трудная работа — 20, 30, 40 минут подряд пилотировать самолет с неисправными рулями, удерживать его, по существу, собственными силами. Это была напряженная, изнурительная и изматывающая работа. Она была монотонна и однообразна, как и у большинства людей на земле, но эту надо было выполнить в небе. И она, эта работа, подавляла все, кроме надежды, и затмевала все, кроме цели.

Я старалась помочь Нине. Следила за скоростью и временем, вносила изменения в курс. Мысленно сличала землю с картой. Река, лес, населенные пункты, дороги сверху казались географической картой. Я искала наиболее безопасный и экономичный путь, помня об ограниченном количестве бензина. Удивительно, но я совсем не думала о повреждениях в машине, полагаясь на опыт и знания летчицы. Мои мысли не метались, а работали: «Прошли десять минут с северо-восточным курсом, пора дать поправку. Нет, еще три минуты, потом дам курс девяносто. Еще десять — двенадцать минут, и пересечем линию фронта. Тогда уже правее... правее. Выйдем на станицу Славянскую. От нее рукой подать до дома».

Каждые пять минут я сообщала летчице время, место, над которым шли, и сколько еще осталось лететь. Работа была слишком трудной, чтобы думать о чем-нибудь постороннем. Наверное, никогда человек не соображает так ясно, быстро, решительно, как в минуты опасности. Это удивительное состояние. На земле такой четкости и собранности мысли у меня еще не было. Наконец мы миновали линию фронта. Опять пожары, разрывы, прочерки трассирующих пуль, взвивающиеся разноцветные ракеты... Еще несколько минут — и я увидела наш световой маяк, который приветливо подмигивал огромным красным глазом. Такие мигалки или прожекторы устанавливались обычно в десяти — двенадцати километрах от аэродрома для того, чтобы помочь экипажам найти в кромешной тьме свой дом. Каждый световой маяк имел свой режим работы, свои сигналы, чтобы экипажи не могли его перепутать с другим, стоящим в ином месте прожектором.

Я радостно закричала Нине:

— Вот и пришли! Понимаешь, пришли!

Я оглядываю южное небо с яркими и огромными звездами, смотрю на легкие бродячие облака, сквозь белизну которых озорно подсматривает за нами луна, и испытываю радость.

— Нина, смотри, смотри! Луна улыбается нам! Честное слово, улыбается!

Я подставляю лицо ветру и громко смеюсь.

— Ты не чокнулась? — Голос у Нины тревожный, а меня еще больше разбирает смех.

— Вот вспомнила, что война представлялась мне кулачным боем, когда стенка идет на стенку, когда дерутся все. Или еще картинка. Представь: бойцы со значками ГТО и «Ворошиловский стрелок» на груди садятся на коней и мчат куда-то за горизонт, где притаились враги. Смешно?

Вместо ответа она приказала мне покрепче пристегнуть ремни. Я улавливаю тревожные нотки в голосе летчицы.

— А что? — спрашиваю ее. — Случилось что-нибудь?

— Дай красную ракету, — не отвечая, скомандовала летчица. — Садимся с прямой.

По правилам мы должны были сделать над аэродромом круг, но, видно, на это времени у нас нет. Самолет катастрофически терял высоту. Ручку управления почти полностью заклинило. Левая рука Алцыбеевой сжимала сектор газа, правая — ручку рулей. Самолет проваливался.

— На себя! — крикнула летчица. — Помоги, ручку на себя!

Обеими руками я ухватилась за ручку и что было силы потянула ее на себя. Ни с места!

— Сильней!

Ручка оказалась скованной: ее ход был мизерным. «На себя, на себя», — твердила я, обливаясь потом. Но самолет проваливался.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: