С восхитительной, вроде бы легкой самоиронией, но так пронзительно верно, так про меня, и только про меня:

Я Вас люблю, — хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У Ваших ног я признаюсь!..
Мне не к лицу и не по летам…
Пора, пора мне быть умней!..
Алина! Сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви.
Быть может за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
Нет, поминутно видеть Вас,
Повсюду следовать за Вами,
Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюбленными глазами,
Внимать Вам долго, понимать
Душой все Ваше совершенство,
Пред Вами в муках замирать,
Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!

Или из отброшенной первой редакции (спасибо, не уничтоженной!) гениального «На холмах Грузии»:

Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь
И без надежд, и без желаний,
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний.
Или из неотброшенной:
И сердце вновь горит и любит — оттого,
Что не любить оно не может.

И, наконец: «Я Вас любил: любовь еще, быть может… Я Вас любил так искренно, так нежно, как дай Вам Бог любимой быть другим»… — «… единственный в своем роде перл во всей мировой литературе… в восьми строчках которого заключен целый мир неслыханной душевной чистоты, благородства и просветленности» (Д. Благой).

И чем сегодня заниматься, подскажет: «Просвещение века требует важных предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут довольствоваться блестящими играми воображения и гармонии».

Ну и в завершение — опять сегодня он рядом с нами! Не вчера, не позавчера, не 170 лет тому назад, а прямо сейчас отвечает на все наши сегодняшние тревоги, сомнения, страхи, отчаяния… Чтоб «не робеть за Отчизну любезную», крепче стоять на ногах, увереннее смотреть в будущее… За три месяца до гибели, в октябре 1836 года, вот что он пишет П.Я.Чаадаеву по поводу его первого «Философического письма»: «…у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена… нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех.

…Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с Вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж?…я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

И мы сегодня… Без него, может, и погибли бы, а с ним — выживем. Да еще и победим! И смурь, и дурь, и злобу… Любовью победим! Светом. Пушкиным!

И всей нашей культурой, которая могучим лавовым потоком излилась в разверстые Пушкиным ворота. И Тютчев, и Гоголь, и Толстой, и Некрасов… И Сеченов, и Менделеев, и Павлов, и Вавилов, и Вернадский, и Блок, и… и… и… Озарила и обогатила мировую культуру! Да еще, бог даст, и спасет ее.

О телефильме «Кавказский пленник»

— Вы сейчас будете смотреть очень странный фильм, — заявил на презентации, или, попросту, как говорили у нас когда-то в дооккупационный еще период, на премьере фильма «Кавказский пленник» Андрей Тарковский (в Доме кино еще, не «кинематографистов»), — Обыкновенно у нас кто бы ни брался за экранизацию Льва Толстого, все прикладывались мордой об стол. — (Очевидцы клянутся, божатся, что именно эти слова и были произнесены; сам я этого не помню, не помню даже премьеры…) — Здесь, как ни странно, — продолжал Тарковский, — этого не произошло. Хотя… я очень люблю актера Юру Назарова, но я никогда в жизни не взял бы его на роль Жилина, Жилин мне представлялся маленьким, вертким, жилистым… Но они меня убедили. Это — Толстой. Посмотрите.

Не дословно, конечно, не стенографически, но что-то в этом духе.

Да и все вроде говорили, что получилось. Противоположных мнений до меня как-то не дошло… Тем не менее, для особого зазнайства (что «получилось!») я повода все равно не нахожу…

Ну, было, говорили, что, мол, такой вот точно Жилин, такая Дина и другие герои прямо у Толстого и написаны… Но это, мне кажется, оттого, что «Кавказский пленник» у Толстого все-таки не столь колдовски и поголовно обворожительное произведение, как, скажем, «Война и мир» или «Анна Каренина», или «Тихий Дон» у Шолохова. Когда у каждого читавшего в воображении возникают и навек отпечатлеваются, как образы живых близких людей, — и Наташа, и Пьер, и Андрей Болконский (тетка моя, родившаяся через два года после смерти Толстого, в Андрея Болконского просто влюблена была. Как в живого человека! Долго в юности страдала от этой «неразделенной» любви). Поди тут, угадай, угоди на каждого такого «влюбленного» и «страдающего». По Андрею ли Болконскому, по Наташе ли… Когда целые поколения жили с этими героями в душе, любили их, страдали, переживали за них, как за родных и близких. Причем как невозможно найти двух идентичных, во всем, и внешне, и внутренне, похожих друг на друга людей, — так и в душах этих разных людей жили, горячо любимые ими, но друг на друга совершенно непохожие Анны Каренины, Гришки Мелеховы, Аксиньи и пр. А Жилин таких бурных чувств никогда ни у кого не вызывал, к нему дышали ровнее, поэтому моему Жилину гораздо проще было угодить зрителям, которые даже и не заметили, что внешне у Толстого Жилин совсем другой: «Жилин хоть невелик ростом, а удал был». Один Тарковский это заметил…

Тут хитрая вещь произошла, на которую, говорили, купился даже такой доскональный знаток Толстого, как В.Б.Шкловский. На каком-то семинаре с молодыми (по отношению к нему, Шкловскому) сценаристами он бурно ратовал за дословное следование классике при инсценировках и как пример удачи при таком дословном следовании привел нашего «Кавказского пленника», чем очень рассмешил присутствовавшего на этом семинаре одного из наших сценаристов А.С.Макарова. Именно у нас никакого слепого и дословного следования классику не было! У меня в душе тоже некое крохоборство присутствует, и я помню, как меня покоробило при первом чтении сценария не дословное следование первоисточнику Особенно в конце, когда Жилин с колодкой на ноге увидел вдали казаков, посчитал себя уже спасенным и вдруг, совсем близко, заметил трех «татар», горцев. Закричал что есть мочи, был услышан казаками, их было больше, но они были далеко, горцев было трое, но они были ближе. Никто у Толстого в Жилина стрелять не собирался: увидели татары, что не успеть им схватить беглеца, и ускакали. У Толстого, как и в жизни, наверно, это были какие-то три незнакомых татарина, а сценаристы вставили двух и — героев: рыжебородого Кази-Мугамеда, взявшего когда-то в плен Жилина и продавшего его Абдул-Мурату, и самого Абдула, хозяина. И Кази-Мугамед у сценаристов решил застрелить непокорного Жилина, чтоб никому он не достался, а хозяин Абдул, полюбивший Жилина за удаль, сбил рыжебородому плеткой прицел, ушла пуля в небо! И с криком: «Молодец, урус! Джигит, урус!»— ускакал Абдул-Мурат. Не было в рассказе у Льва Николаевича ничего похожего… Но без этого сбитого в небо выстрела я бы ничего не сыграл! Я и представить-то себе не могу, как бы можно было сыграть отчаяние при виде надвигающейся гибели неминучей и резкий переход к счастью от осознания своего спасения. А тут все оказалось просто: вот она, смерть — наведенный прямо на тебя глазок ружейного дула (а стрелять горцы умели!). И вот она — жизнь, спасение, когда подбитое плеткой ружье пальнуло в небо. И в крике Абдуллы «Молодец, урус! Джигит, урус!» была не только великолепная эмоциональная точка к этому эпизоду, в нем была великая и национальная, и историческая правда! Сколько знала только наша литература тех времен примеров «куначества»! Когда военная судьба складывалась так, что враг становился кунаком, другом. И у Бестужева-Марлинского, и у Лермонтова, и у самого Толстого. И в этом «куначестве», в способности, в расположенности к нему, к куначеству, — какая-то восхитительная молодость наций — и завоевываемых, и завоевателей! — и благородство, способность, расположенность к благородству, романтике, чести, достоинству. Не зря, ой, не зря у нас дружба народов была! Не на пустом месте. Имела она под собой и корни, и традиции, и сходство характеров национальных. Вот сегодняшнее безумие межнациональное что под собой имеет? Только дурь, только фанаберии глупые, мелкие. И кровь. Пролитую. Уже давно не мелкую…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: