Эта мужицкая поэма была в традициях «Трудов и дней» Гесиода, «Германа и Доротеи» Гёте. Пастораль — но без пастушков. Эльдорадо, в котором сама поэзия крестьянского труда. Деревня, а не линялая Дурновка. Проклиная «лишь минуту смерти и над холмами вечные кресты», герои поэмы в остальном — оба — в восторге перед всем сущим: «Огромный мир! Не охватить простора взглядом....»; «Пашите, люди, сейте и за нивой досматривайте. Мы вам обещаем: весь труд ваш волею судьбы счастливой вернется в дом ваш буйным урожаем...»; «Пришли сюда и поразились красоте...»; «Со светом солнечным смешались мы, с травой...»
Поэма «Она и я» была преимущественно поэтизацией желаемого. Это видение Купалы, его золотой сон. Поэт так мечтал, так жаждал видеть Ее своею, что ему казалось: Она — его. С кем он только Ее не сравнивал — в душе, разумеется, отдавая свои слова герою поэмы. С Ней обычный сад был «раем на земле», в котором он — Адам, Она — Ева. Называл же он Ее хозяйкой, а будто по-библейски торжественно: «моя палея», и по-крестьянски просто: «моя» («Моя не выгнала корову»). Она была для него и «сердцем-ткахой», и «милой», и «сестрицей», и «голубкой бескрылой», и «сиротиной»...
Купала любил, Купала носил в своем сердце величайшее чувство, как всегда, молчаливый, сосредоточенный, погруженный в раздумья.
А лето продолжалось, третье окоповское лето Купалы, который, выломав лещиновую палку, шел обычно либо в сторону Хоруженцев или Карпиловки, либо вообще в грибные свои чащи — на все четыре стороны от окоповского хутора.
Был уже август. Отхлопотали с серпами согбенные жнеи-наймички, и теперь, надев солнечно-рыжие шапки, молчаливо стояли бабки-десятки. Тишину эту нарушало только шорканье стерни под ногами, когда через первое, второе и третье поле из перелеска в перелесок переходил Купала. Выходя из хутора чаще всего наугад, он затем почти всегда сворачивал по направлению к Хоруженцам. И вовсе не потому, что в той стороне были высокие белые березники, перемежающиеся подлесками — группками зеленых щетинистых елок, под которые в то лето охотно зашивались белобрысые боровики. Купала в березниках долго не задерживался, он любил бор, а тот едва ли не под самыми Хоруженцами — старый, многошумный бор, с золотобокими высоченными соснами, с купчастым зеленым мхом и серым мшаником, с дурманным — по низинам — багульником, с лиловатым возле гарева вереском. В молодняках похрустывал под ногами сухой лапничек. Ту г было душновато от солнца, смолы, запах которой держался все лето. В старом бору грибов не было, но были густые заросли папоротника. Папоротник поэт любил, но рвать не рвал, как ягодницы на Купалье, обвязывая им кувшинчики с земляникой. Не рвал, потому что знал: порежешь руки. А что ему больше нравилось — вдруг увидеть на зеленом коврике мха крупный и лобастый белый гриб или же высматривать и выковыривать из серой хвои темно-коричневые боровички, Купала и не задумывался. Он просто любил этот многоликий лес — любил, как любят его все белорусы.
Но когда поэт направлялся в сторону Хоруженцев, ему казалось, что идет он поближе не только к любимому бору — поближе к Ней. Сюда, правда, ближе к Вильно не было — напротив, даже дальше, но Купала не мог отделаться от чувства, что ближе. Ближе в эту сторону было к Малым Бесядам, к усадьбе Чеховичей, к темпераментной сестре Викентия Станкевича Владке...
Август 1913 года был у Купалы просто веселым. Веселым, и все. 31 июля он закончил водевиль «Примаки», где смеха не только на месяц хватало; там его до конца дней с лихвой. И повезло же Купале — совладал с таким сюжетом. А это все они, хоруженцы, способные на всяческие проделки. Тут самому и не додуматься: подвыпив, и понятное дело, изрядно, мужики затевают спор, чья жена хуже, и, чтоб удостовериться, меняются своими благоверными.
При этом еще выставили друг другу в знак благодарности по лишней четвертинке. Просыпаются они назавтра каждый в чужой хате — и пошло-поехало: стыд, покаяние, веселые перипетии. Домицеля решает: утоплюсь, да раздумывает — вода холодная; Максим Кутас тоже видит один выход — повеситься, да сомнение мешает: а вдруг еще ремень порвется? И кричит Кутас в отчаянии: «Лучше б меня мать дитем, в корыте купая, утопила, чем дожить до такого стыда!» А тут еще дети вмешиваются: «А я у мамки и дядьки спрашиваю, почему теперь у меня два отца?» И выяснение всех этих «почему» идет весело, остроумно, с песнями, с танцами, заканчиваясь свадьбой сына и дочки несчастных мужиков, отважившихся на рискованное пари, чья жена хуже.
Веселым, радостным был август у Купалы потому, что именно в этом месяце, 15-го, его пригласили в Радошковичи — там впервые ставили «Павлинку». Спектакль удался, но этот вечер Купале запомнился еще и тем, что на представлении он встретился с Власовым. Александр Никитович был, как всегда, в настроении, хоть то, что он сообщил Купале, не должно, казалось, быть и ему по Душе.
— Пане мой, — гудел он басом, — так я действительно думаю переезжать на работу в Минск, что?
Купала не знал, как оценить эту неожиданную для него новость. А Власов, посверкивая своим чуть косящим глазом и подкручивая торчащие усики, пояснял:
— Минск, он все-таки ближе к моему хутору под Радошковичами, да и Лапкевичи надоели — хватит мною прикрываться, что?
Купала понимал, что это еще один из кризисных моментов в «Нашей ниве», что в конфликте, по всей вероятности, замешан и Ласовский. Пусть и раньше в редакции никогда не было единства, но Власов стал уже фигурой — признанной, известной. В его лице «Наша нива» теряла не только редактора-издателя, но и публициста, писавшего и остро, и без перегибов, хоть в борьбе с черносотенцами — Солоневичем, Ковалюком — легко было и палку перегнуть. А чем это грозило газете, Купала тоже понимал. Но Власов и сам промахов не делал, и Лапкевичам внушал свою точку зрения последовательно, и Ласовского сдерживал. Купала не мог не переживать за дела «Нашей нивы». Появление на ее страницах «Выплачивайте долг» свидетельствовало о том, что верховодить в газете стал чуть ли не Ласовский. С Лапкевичами поэт еще мог идти на какой-то временный компромисс, с Ласовским — и по личным причинам, и по идейно-творческим — нет. Купала не принимал ни его эстетства, ни идеализации, мифологизации им истории в книге «История Белоруссии». Путь «Нашей нивы» не путь Лисовского, но уйдет из газеты рассудительный Александр Никитович, что же будет?..
Нет, не сплошь веселым был август у Купалы...
Это была первая и последняя драма, которую он напишет, — драма мужика, лишенного земли, драма его народа, раскрестьяненного, обезземеленного. Символика драмы уже давно им продумана: свежевытесанный крест сын несет на могилу отца, крест его жизни, судьбы взвалив на свои плечи; топор, которым сын вытесывает крест, должен быть поднят им на пана; торбочки, которые мать будет готовить своим детям, — обездоленность народа; скрипка, которую будет мастерить меньшой из детей, — талантливость народа; а пана он сделает молочным сыном матери-крестьянки — паны вскормлены народом! Драму он задумал революционной — о путях крестьянства в революцию, которую будет символизировать Великий Сход. «На Великий Сход — по Батьковщину», против Смока-царя позовет Незнакомец — такой же человек идеи, как и он сам, Купала. На этот призыв Незнакомца откликнутся, решительно пойдут в финале драмы молодые ее герои — Зоська и Сымон. Сымон, подпалив панский дворец, — с головней в руке. Именно огонь как испепеляющую старый мир силу, именно топор, поднятый крестьянством на панов-помещиков, благословит Купала, отвергнув философию Зоськи, хотевшей поначалу «добра добром добиваться». Ничего Зоська не добьется своим стремлением примирить непримиримых Сымона и Пана, которого она полюбила и который, обесчестив, бросает ее. Это будет не только революционная, романтическая, но и философская драма. В пьесе крестьяне — они и философы. Одна философия у старшего поколения героев — патриархальная; совсем иная — у молодых. Старшие считают, что нужно жить как набежит; они — само христианское смирение, полны веры в царя, в его законы, в то, что правду найти можно, да морали преступить нельзя, ибо она от века одна. Но как же найти правду, не преступив норм старой морали, навязанной народу эксплуататорами? Молодые герои начнут понимать это и отринут патриархальное, христианское смирение, станут творцами истории. Драмой своей Купала благославит их поход в будущее, в революцию, «на Великий Сход — по Батьковщину»...