Купала, приехав из Москвы, домой вернулся под вечер. Шел домой медленнее обычного. Мать сидела на топчане под сиренью. Подошел, поцеловал. Владки дома не было. Наконец откуда-то вернулась вместе с Марией Константиновной Хайновской — подругой Владки. Откуда? — Купала спрашивать не стал. «Кветочки» 37, как он, бывая в хорошел настроении, обычно называл их, были возбуждены.

— Зарецкий, — только и сказала Мария Константиновна.

Купала молча сел в плетеное кресло-качалку, где обычно любил сидеть Бронислав Игнатьевич Эпимах-Шипилло, называя качалку «на волнах Леты». Владка и Мария Константиновна присели к круглому столу. Все молчали. Женщины переглядывались, и то одна, то другая, то обе вместе выходили на кухню пошептаться.

Купала неподвижно сидел в кресле и молчал. Глаз не поднимал. Час, два, три. Когда наконец поднялся с качалки, сказал:

— Попьем чайку.

«Что делать будем? — Пить чай», — вспомнила Мария Константиновна слова чеховского героя-профессора. Смотрела на Купалу: было больно за него, за его любовь к Зарецкому, за тех, кого он так любил. И что он, с окаменевшими глазами, думает два, три, четыре часа?!

Владислава Францевна, убирая со стола самовар, чашки, блюдца, неловко позвякивала серебряными чайными ложечками.

...Молча попив чаю, не сказав ни слова женщинам на прощанье, Купала пошел в кабинет. И его рука потянулась к книгам. Нашел одну, маленького формата, «Путешествие на Новую Землю» Михася Зарецкого, изданную в прошлом году. Купала должен проверить себя, должен убедиться в том, что он не мог ошибаться в Михасе. Когда сидел в плетеной качалке, мысли рвались, как старая кинолента у неопытного киномеханика. Вспоминал нравившиеся им обоим, ему и Зарецкому, посиделки у Вингжецкого — за бутылочкой вина, обычно за теми столиками, которые выносились на уличный тротуар из ресторанчика между Советской и площадью Свободы. Вспоминал Михася дома, такого упорного в работе, за низковатым для него, высокорослого, столиком. «Горбится, как пахарь над бороздой», — обычно думал, заходя к Зарецкому, и радовался лирическому, как называл в душе, покою, царившему в небольшой комнатенке Зарецких. Пара синеглазых! Жена Зарецкого была настолько красива, что о влюбленности в нее стали даже ходить легенды.

Во время трехмесячника культуры ездил Купала с Зарецким то ли в Хвойники и Мозырь, то ли в Витебск, сейчас уже и не вспомнить. А ведь мог бы с ним поехать и на Новую Землю. Даже с охотой поехал бы, выговаривал же потом Михасю, почему, мол, не позвал.

Очерк, опять убеждался Купала, написан с журналистским блеском: широко, размашисто,- с патетикой и лиризмом, хотя не без сарказма, — написан с чувством заботы о Новой Земле, об обновлении Полесья!

«Да, — читал Купала, — это действительно Новая Земля, которую мы открываем шаг за шагом, которую мы отвоевываем у Природы, это действительно Новая Земля, которая даст нам новые, еще полностью не оцененные перспективы, которая выведет нас на новые пути ведения хозяйства».

«Уходишь ты из ясной яви...», уходишь, старая деревня, навсегда, шаг за шагом; да, это действительно Новая Земля, о которой и не мечтали герои «Новой Земли» Якуба Коласа, Зарецкий — певец освоения этой Новой Земли. «Как созидается красота» — вот в чем высокая озабоченность Михася. А как опоэтизирована у него вода, Оресса, зеркальная ширь ее разливов, шорох камыша! Купала сам должен это увидеть. Купала сам должен выбраться как-то на эту Любаньщину, на берега красавицы Орессы. Уж если Любань, то не любить ее, видимо, невозможно. Я полюбил уже тебя, Оресса, через Михася, и я, как и он, должен вслушаться в шепот твоего камыша, Полесье!.. Но когда?..

Камыш — это по-белорусски «чарот». Михась Зарецкий писал и о Михасе Чароте. Чарота он не мог не вспомнить среди зеленого половодья белорусского чарота, называя поэта вместе с дядькой Янкой нашим милым, славным и думая, «какой он счастливый, что сумел увязать свое звонкое, высокое творчество воедино с могучим, полным национальной самобытности образом шумящего ча-рота-камыша!» «Счастливый? — спрашивал сам себя Купала. — Высокое творчество! Вот они — два Михася, — прежний, всегда веселый, и Чарот, который не первый год стал искать утешения в чарке. Лучше бы и не писал он своего Гришку-Свинопаса, лучше бы не было и «Лесной были», фильма, поставленного по сюжету этой его необычайно популярной партизанской приключенческой повести. Шена Чарота играла главную героиню в фильме. После этого она перестала быть женой поэта, стала женой режиссера. А забыть ее Михась не мог, пытался забыть, утопить свою память о ней в рюмке, но, видимо, так и не смог этого сделать.

Было уже далеко за полночь, когда Купала кончил перечитывать «Путешествие на Новую Землю». Проявляя беспокойство о новом быте на селе, Зарецкий также остро ставил проблему его новой духовной культуры. Зарецкий, без сомнения, сгущал краски, чтобы заострить проблему. Но разве проблема духовности не требует в любое время самого резкого заострения?

Сегодня мы знаем, за что боролся — открыто, страстно, бесстрашно — Зарецкий. Историкам литературы это абсолютно ясно. Зарецкий вульгаризацию называл вульгаризацией, профанацию — профанацией. Он чувствовал, видел, понимал, где искусство, а где подделка, видел, что чем меньше у некоторых художественного дара, тем большего удара можно от них ожидать. Но Зарецкий не обращал внимания ни на какие удары, он говорил все до конца: ставил все точки над «и». «Такой выдержанный, — думает Купала, — мог бы ты, Михась, обойтись без «ишаков», и «ослов», и без «тупой ограниченности»!» «Не мог! — взрывается, будто у Вингжецкого за столиком, Михась Зарецкий, возвышаясь па полголовы над Янкой Купалой. — Ве-ещи, — растягивая слова более обычного, — на-адо называть своими именами, — заключает Михась, — иначе кто узнает когда-нибудь, какими мы были па самом деле и что и как мы на свете своими головами думали?..»

Это не было сюрпризом для Купалы. Александрович всегда держал нос по ветру, высматривал, где сила, спешил туда, где для него открывались большие возможности. Еще вчера он вместе с Купалой был в литобъединении «Полымя», сегодня — в БелАППе. Вчера он подписывал с Зарецким «Письмо трех», размашисто, без особых на то оснований, упрекая университет, в котором учился, в игнорировании белорусского языка (вот какой он неустрашимый борец против шовинистов, где б они только ни объявились), сегодня, чтобы задобрить Бэнде, он уже в союзе с ним. Соглашение вот какое: «Я ваш, белапповец, вы забываете про мое «Письмо трех»!» Сюрпризом же для Купалы было вот что: шестой номер «Полымя» этого года открывался «Поэмой имени освобождения» Александровича, в которой Купала читал:

...Беларусь у Янки Купалы

Безымянною вековала,

А у Якуба Коласа

И лишенной была права голоса.

У Бедули — в беде бедовала,

У Гартного — чуть бунтовала,

По Чароту — безымянная, нищая,

Вышла босая на пепелище,

А по Александровичу Андрею

Окрепла в завеях

И теперь зовется

Беларусь советская.

«Еще один претендент, который все перечеркивает», — думает Купала и зовет Владку:

— Почитай!..

...Купала был уже Купалой — он Андрейкой из Сторожовки, а когда Купала в «Белорусской хатке» гладил по белесой головке его, декламатора купаловского стихотворения, был еще этот Андрейка и хористом в хоре Теравского. Быть в хоре, да не стать солистом?

И декламатор начинает думать, что он становится в поэзии всем, хотя он всего лишь хороший декламатор стихов, написанных кем-то другим. И от того, что он тем же хорошо поставленным голосом декламирует потом свои стихи, они лучше от этого не становятся. Но он, декламатор, уже занял свое место, к нему уже привыкли, привыкли к тому, что он — первый декламатор. И хотя он только декламатор, что он декламатор, уже не замечается, забывается, выпадает из памяти и остается на устах малосведущих — лучший, первый. И так думает о себе и сам этот лучший, первый, не предполагая того, что он же первым и будет забыт!..

вернуться

37

Кветочки — цветочки (белорус.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: