Однако не только радости и торжества ждали нас в базе. Пока мы были в походе, на сухопутных фронтах события развернулись с большой быстротой и очень неудачно для нашей армии и флота. Последние известия в море мы не слушали.
Комиссар дивизиона подробно рассказал нашему экипажу о последних событиях. Только непоколебимая вера в правоту нашего дела, во всемогущество нашей великой партии поддержали нас при известии о новых оставленных нами городах и селах.
Шли самые тяжелые дни Великой Отечественной войны. Опьяненные временными удачами, немецко-фашистские войска рвались вперед.
Пал героически сражавшийся в течение восьми месяцев с превосходящими силами врага Севастополь. Гитлеровские полчища устремились на Кавказ: заняли Апшеронскую, Грозный и подошли к Моздоку. Началась ожесточенная битва на подступах к Сталинграду; в жестокой, бесчеловечной осаде держался Ленинград, поражая все человечество своим мужеством и героизмом,
Над Родиной нависла грозная опасность.
Экипаж «Малютки» и не помышлял об отдыхе. С самого утра следующего же дня началась подготовка к новому походу. После утреннего доклада командиру дивизиона я возвратился на лодку. Работы на корабле были в самом разгаре: проверялись и испытывались механизмы и боевая техника, устранялись мелкие неисправности, перебирались и чистились машины и приборы.
— Товарищ командир, матрос Поедайло вернулся с берега с фонарем и большой шишкой на голове, — доложил мне механик, как только я поднялся на мостик.
— Что за фонарь и шишка? — недоуменно переспросил я.
— Синяк под глазом, и опухоль на голове... Наверное, от воздействия палки или какого-нибудь другого твердого предмета первой необходимости при обороне, — обстоятельно доложил Цесевич.
— Синяк большой? — задал я первый пришедший в голову вопрос.
— Глаза не видно, затек...
— А как он объясняет?
— Говорит: упал... Но врет, конечно...
— Передайте, чтобы во время перерыва вызвали ко мне! — прервал я Цесевича.
— Перерыва в работе никто не желает. Может быть, сейчас вызвать?
— Надо, чтобы на корабле соблюдался порядок. Перерывы должны быть перерывами, а работа работой!
В те суровые дни люди работали, забывая даже о минимальном отдыхе, совершенно необходимом для восстановления сил. И, чтобы не допустить изнеможения подводников, мы заставляли их отдыхать.
— Товарищ командир, разрешите! — как всегда, бесцеремонно вмешался в наш разговор с Цесевичем боцман Халиллев. — Каким сроком можно располагать для ремонта?
— Ремонта не будет, — строго заметил я. — Надо проверить состояние боевых механизмов и устранить неисправности. А ремонт мы закончили еще перед выходом в море...
— Простите, товарищ командир, — Халиллев понял мое возмущение, — я не точно... сказал.
— Боцман, вы неисправимы, как двугорбый верблюд... — начал было Цесевич, но, встретив мой взгляд, умолк, умышленно глубоко вздохнув при этом.
На мостик поднялся возвратившийся с плавбазы Косик. Он поразил меня своим озабоченным, мрачным видом.
— Все он! — пояснил Косик. — Поедайло...
Мы с механиком переглянулись. То, что рассказал Косик, было для нас неожиданностью. Помощник шел от комиссара дивизиона. У него он застал старика украинца Григоренко, эвакуированного в начале войны на Кавказ.
— Це ж холира, а не матрос! Це злыдень! — возмущался старый украинец.
Поедайло был уволен на вечер. И едва он ступил на берег, как сумел где-то напиться. А напившись, вспомнил о победах своей лодки и решил, что теперь ему море по колено.
У старика была молодая и красивая дочка, на которую безуспешно заглядывался не один подводник дивизиона. Поедайло решил посвататься к ней и, ввалившись в дом, довел старика до того, что тот вырвал из ограды жердь и стукнул обнаглевшего матроса.
Поедайло тотчас же отрезвел и пригрозил старику, что добьется выселения его вместе с дочерью. Старик еще раз успел угостить жердью Поедайло. Тот, разбив на прощание оконное стекло, бежал. Старик же, не мешкая, пошел к комиссару.
Пока Косик рассказывал мне эту историю, к лодке подошел сам Григорецко.
Я пригласил старика на корабль и при нем подверг Поедайло суровому допросу.
Матрос ничего путного не мог сказать в свое оправдание.
— Двенадцать суток ареста. — Я до предела использовал свою командирскую власть.
Но тут, к моему великому удивлению, Григоренко вступился за провинившегося матроса.
— Вы сами побачьте, як я его разукрасив, — показал он рукой на шишку и затекший синевой глаз. — Я ж его тим дрючком бив. Подумав, не выживе. А вин крепкий. Такой башкой можно сваи забивать або коней куваты.
Старик дорогой выяснил, что Поедайло в самом деле участвовал в боевых походах лодки, и за это был готов все простить ему.
— Цего урока ему хватит на все життя, — показал он на конец сломанного дрючка, захваченного им с собой.
Чтобы окончательно успокоить старого хлебороба, я поручил боцману провести его по кораблю и показать боевую технику.
Уходя с корабля, Григоренко долго уверял меня, что если бы его Оксана согласилась, он бы охотно разрешил ей выйти замуж за подводника.
В обеденный перерыв я приказал построить на пирсе весь личный состав «Малютки». Перед строем на общее обозрение был выставлен Поедайло. Я подробно рассказал подводникам о проступке матроса и причине прихода на корабль старика Григоренко.
— Вы видите, что Поедайло, — говорил я подводникам, — не только позорит нас, он мешает нам. Я призываю весь наш боевой коллектив помочь командованию перевоспитать матроса. Без активной помощи всего коллектива, прямо говорю, мы не сможем с ним оправиться. Придется его отправить в штрафную роту. Но это же позор для всей лодки! Я считаю, что наш коллектив настолько сплочен, что мы можем и должны обойтись без штрафной роты.
Расстроенные разошлись подводники. Я знал, что все они переутомлены, загружены своими делами, но другого выхода не было.
Бледные лица
После ночной вахты я выпил залпом стакан крепкого чаю и растянулся на койке.
— Командир тоже подолгу может не спать. Со вчерашнего дня на мостике, только вернулся, — услышал я приглушенный голос трюмного машиниста матроса Трапезникова.
Война выработала своеобразные рефлексы. Несмотря на усталость, сквозь сон я почти всегда слышал все, о чем говорилось вблизи меня.
— Да-а, тебе этого не понять, — насмешливо возразил боцман. — Ты бы уснул, хоть тут бы фашисты свадьбу играй.
— Я на вахте и не зеваю никогда, не то чтобы спать.
— Ишь, чего захотел — зевать на вахте! — продолжал боцман. — Тоже мне орел-подводник! Вахта всего несколько часов...
— Ну и что ж? — отозвался Трапезников. — Собрание еще короче, а спят некоторые и... даже со свистом.
Намек был на Халиллева. Злые языки говорили, что на собрании отличников на береговой базе он якобы уснул. Его кто-то даже прозвал за это «отличный храпун-подводник». Факт этот Халиллев категорически отрицал, II Трапезников не упустил случая дружески посмеяться над строгим начальником.
— Болтаешь много, — живо огрызнулся Халиллев. — Неужели ты не понимаешь, что вахта не собрание? И вообще, сколько можно болтать об этой ерунде!
Матросы хорошо знали Халиллева. Если он начинал говорить быстро, вздрагивающим голосом, то это предвещало для кого-нибудь внеочередные работы на камбузе, в трюмах отсеков или где-нибудь еще. В отсеке водворилась тишина.
— Уже больше недели ходим у этих берегов. Точно вымерло все. Так и война пройдет с одной несчастной баржей, — тотчас же переменил тему разговора Трапезников.
— А тебе не терпится? — услышал я снова насмешливый голос боцмана. — Посмотрел бы я на тебя, если б тебе довелось один на один подраться с каким-нибудь фашистом.
Халиллев имел в виду низкий рост и относительно слабое физическое развитие Трапезникова. Его даже прозвали Младшим сыном боцмана. Дело было не только в тщедушной фигуре Трапезникова, но и в том, что Халиллев особенно внимательно наблюдал за Трапезниковым, замечал все его упущения, постоянно учил его, но наказывал очень редко и умеренно. Подводники не могли этого не приметить. Трапезников принял кличку почти как должное, даже откликался на нее, хотя и без особого энтузиазма. Халиллева же, по совершенно непонятным причинам, упоминание об этой кличке приводило в бешенство.