Босыми ногами отец шлепал по комнате и обзывал меня обормотом и другими некрасивыми словами.

— Сообразил, на кого прыгать, обормот! — кричал он. — Ты бы еще на командующего флотом прыгнул!

— Так что я, нарочно, что ли? — пробубнил я.

— Не нарочно! — загрохотал он. — Ты у меня поговори еще!

Он бушевал целый вечер. И все кричал, чтобы я благодарил его за то, что он меня не выпорол. Если бы не моя рука, кричал он, то он бы прописал мне ижицу.

Я ему был очень благодарен, что он не прописал мне ижицу. Он мне даже ни одного подзатыльника не отвесил. Но это не только из-за руки. Меня дядя Жора под защиту взял. Сказал, что виновен во всем только он. Это, дескать, он надоумил меня на эту глупую затею с крыльями.

Глупую! Мог бы вообще-то чего-нибудь и другое придумать. Только уж не глупую. Горбовский знал, над чем работать. И те пятнадцать тысяч человек, что во Всесоюзном комитете машущего полета, тоже знают.

А на улицу после неудачного приземления мне теперь хоть вообще не появляйся. Каждый встречный считает своим долгом хотя бы заговорщически подмигнуть мне и мило улыбнуться.

А меня разбирает злость. Особенно на таких, как Эдька. Его мамочка, Вера Семеновна, меня, конечно, перехватила и часа два воспитывала. Ее очень интересовало, не принимал ли участия в покушении на начальника штаба ее Эдик. Я ее заверил, что Эдика и рядом не было. А он, видите ли, набирается теперь наглости ехидничать еще! Вот и с котом Альфредом тоже. Остряк-самоучка.

— Нет, Тим, правда, — пропел Эдик. — Ты погляди, как он тебе благодарен.

Я не наступил Альфреду на хвост. И Эдьке, который сидел перед котом на корточках, я не поддал. Я обошел их и спокойно отправился дальше.

Тропинка вела по берегу протоки. Вдоль тропинки стояли кусты. Я шел и размышлял о том, что, вероятно, придется увеличить площадь крыльев.

— Кис-кис-кис! — услышал я за спиной и оглянулся.

Троглодит Эдька шел по тропке боком и манил за собой кота.

Я сделал вид, что кот не имеет ко мне никакого отношения. Я сделал вид, что мне чихать на всех котов земного шара. Больше того — я даже сказал:

— Правильно, Альфредушка, не отставай. Вечером я подброшу тебя к Эдиной маме. Она прямо обожает котов. Даже больше, чем ее сыночек.

Эдька понял намек и надулся. Он разобиделся, словно я действительно уже проболтался его мамочке. На эту тему, по Эдькиному мнению, ехидничать нельзя. А на которую он — можно. Хотя я его тысячу раз предупреждал, что мне надоело.

До бани мы добрались в полном молчании.

В предбаннике вокруг смятого крыла ползал на четвереньках Кит.

— Новое, однако, придется не таким делать, — сказал Кит. — Закон Бернули помните?

Не знаю, как Эдька, но я не помнил никакого закона Бернули. На лето я вообще начисто позабывал все законы, которые мы проходили в школе.

Кот Альфред вошел в предбанник с опаской и стал недоверчиво обнюхивать углы. Дойдя до лавки, он колесом выгнул спину и зашипел. Под лавкой действительно что-то темнело. Что-то большущее и вонючее. Шерсть на Альфреде поднялась, как наэлектризованная.

Я глянул под лавку, и мне тоже захотелось выпустить когти и зашипеть. Мне показалось, что под лавкой кто-то ворочается.

— Ой, как медведь все равно!

— Откуда медведь? — сказал Кит, бесстрашно засовывая под лавку свой плоский нос. — Не водится у нас, однако, на острове медведь.

Из-под лавки он вытащил за крыло дохлую ворону. От нее нехорошо пахло.

— Наша собственная, — сказал Кит. — Протухла она. На нее теперь хорошо, так же само, раков ловить.

Он покачал ворону за крыло.

Шипя и фыркая, Альфред попятился к выходу.

— У, трус проклятый! — воскликнул Эдька, пытаясь задержать кота ногой.

И тут совершенно неожиданно Альфред проявил себя, как «истинная тигра». Он взвился, словно развернувшаяся пружина, и вылетел за дверь.

Эдька вскрикнул и схватился за ногу. В образовавшейся в штанине дыре, на бледной колее медленно набухали кровью две багряные, будто проведенные по линейке, царапины.

— Во гад! — растерянно пробормотал Эдька.

На ране росли вишневые капельки и ручейком скатывались вниз.

— Листьями подорожника нужно, — сказал Китка. — Они лучше всего кровь останавливают.

Мы заклеили Эдькину рану листом подорожника, но кровь не остановилась. Тогда мы отправились за медицинской помощью к Киткиной прабабушке. До Киткиного дома было ближе всего. Да и возвращаться Эдьке домой с порванными штанами было никак нельзя.

Жирный кот Альфред нахально поплелся за нами. Эдька запустил в него камнем.

— Геть, паразит проклятый! — закричал Эдька. — Может, у меня теперь через тебя заражение крови будет.

Камень в Альфреда не попал. Но Альфред все же сел и повертел во все стороны ушами. Уши у него вращались, как радиолокаторы. Изучив обстановку, кот поднялся и нагло побрел за нами дальше.

Изба, в которой жил Китка со своей прабабушкой, ничем не отличалась от остальных изб в Сопушках. Высоченное крыльцо, толстые, потемневшие от времени бревна, малюсенькие оконца. Под одной крышей с домом — двор для скота. А фундамент у избы такой высокий, что окна торчат где-то на уровне нормального второго этажа.

Бабушка сидела за некрашеным столом и через лупу на черной ручке разглядывала в «Огоньке» картинки. На ногах у нее болтались меховые лётные унты, а во рту над нижней губой торчало два длинных зуба.

Увидев нас, бабушка всполошилась, подпрыгнула и замахала лупой на черной ручке.

— Сгинь, сатана, нечистая сила! — закричала бабушка. — Сгинь!

Мы попятились к двери, а бабушка ловко схватила от печи ухват. Только тут мы догадались, что кричит она не на нас, а на кота Альфреда, который выглядывал из-за наших ног. Кот тоже об этом вовремя догадался и быстренько сгинул.

Оказалось, что сегодня ильин день. А в этот день собак и кошек в избы не пускают.

— Ишь, как тебе ногу-то! — успокоившись, сказала бабушка. — В ильин день, знамо дело, всякому зверю воля дадена.

— А еще что в ильин? — поинтересовался Кит.

— Олень копыто омочил, вода холодна, — сказала бабушка, забинтовывая Эдькину ногу. — На Илью до обеда лето, после обеда осень. Не туго?

— Нет, спасибо, — сказал Эдька, собираясь подняться с лавки.

— Сиди, сиди, — приказала бабушка и, сжав кулачок, закачала им в такт словам у сморщенного подбородка. — На море на окияне, на острове на Буяне, — заговорила она нараспев, — лежит бел горюч камень Алатырь. На том камне Алатыре сидит красна девица, швея-мастерица. Держит она иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я Эдю от порезу. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань… Тьфу ты, имечко тебе прилепили, прости осподи! — неожиданно закончила она.

Темные бревенчатые стены дышали стариной. Что-то таинственное и сказочное было и в широких лавках вдоль стен, и в добротном некрашеном столе, и в прялке у окна, и в тусклых иконах, на которых уже и не разобрать было, что нарисовано.

— А тебе, парень, летать, никак, похотелось? — посмотрела на меня бабушка.

Я не ответил. Чего на такой вопрос ответишь? Я разглядывал полки с Киткиными книгами, над которыми был приколот к стене вырезанный из «Огонька» портрет Ленина.

— Похотелось Вольге много мудрости, — снова заговорила бабушка. — Щукой-рыбой похотелось ему ходить во глубоких морях, птицей-соколом похотелось летать под оболока…

На коричневом, ссохшемся лице ее двигались глубокие морщины. Когда она что-нибудь рассказывала, мне всегда казалось, что это не по-настоящему, что все это когда-то уже было.

Она начала рассказ про Вольгу Святославовича и неожиданно замолчала. У нее частенько случалось так: начнет и бросит на пол-пути.

— А дальше? — не удержался Эдька.

— А дальше был себе царь Додон, — сказала бабушка, — застроил он костяной дом. Набрали со всего царства костей. Стали мочить — перемочили. Стали сушить — кости пересохли. Опять намочили. А когда намокнут, тогда доскажу. Скидавай штаны, зачиним.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: