…После войны выпустили меня из госпиталя. Рука худо заживала, головные боли — после контузии… Врачи советуют: «В деревню, на свежий воздух!» А в деревне тоже кушать надо — иду в облоно, прошу работы. Завоблоно полистал документы: «Директором школы поедете?» — «Нет», — говорю. «Учителем физкультуры?» Показываю свои бинты, а он рукой машет: «Заживет!»
Давеча я попросил вас остановиться в деревне. Мда называется. Там я и работал физруком.
Жизнь в то время была какая: хлеб почти из одной картошки. Мяса, по правде говоря, совсем не видали. Чай вприглядку. А я поправляюсь, представьте. Природа.
А в эту школу еще раньше меня приехала учительницей девушка одна. Нина Сочина. Только-только закончила педучилище в Ленинграде. Симпатичная такая. Доверчивая. Хохотушка притом, первый номер. В классе на ее уроке — хохот. Администрация другой раз не выдержит, дверь откроет: «Что здесь происходит?» — а Нина стоит счастливая, улыбается, за партами ребятишки, тоже счастливые, тоже улыбаются. Ну что — администрация покачает головой и пойдет по своим делам…
Все мальчишки, девчонки, с первого по седьмой, были в нее влюблены. Под окном частушки поют, портфель с тетрадями носят, лучшее место на кругу, где танцы, — пожалуйста! Из лесу ягод и грибов — пожалуйста!
В эту Нину Сочину и я влюбился. Демобилизованный лейтенант на поправке. Молодой и глупый. Хожу следом. Изредка глаза подымаю. Про книжки заговорю, про жизнь… После осмелел — стал домой провожать.
Когда я приехал в деревню, Нина Сочина там уже прижилась, своей стала. Вначале ко мне тоже относились хорошо: раненый, моряк… Я ребят имею в виду. А как только я стал оказывать Нине разные там знаки внимания — поворот! — слушаться перестали, дисциплинка на уроках упала, насмешки… Я сначала понять не мог, растерялся. Думаю: где промашка?..
К осени, помню, яблок наросло! На радость голодному люду. Такой урожай — старики не помнили подобного. Как-то в сентябре, вечером, провожаю Нину из кино. Идем. Говорим, как водится, про содержание, что понравилось, что не понравилось. Веду Нину осторожно — грязь, лужи… И тут что-то по спине меня как шарахнет! А потом по щеке! Мокрое, склизкое… Наклоняюсь — гнилое яблоко… А Нина хохочет и щеку мне вытирает своим платочком надушенным. Я и дышать перестал от радости… В эту минуту — яблочный обстрел! Нина — бежать! Бежит и хохочет. А мне неловко бежать — офицер! Стираю с шеи скользкое. Следом семеню. А Нина хохочет. Ей хоть бы что.
На следующий день допустил педагогическую ошибку. Прихожу в седьмой класс. «Встать! Смирно!» Все как положено. Показалось, смеются… «Кто смеялся?» Молчат. «Кто смеялся?» Молчат. Я кулаком об стол — трах! А на последней парте — вижу — Васька-частушечник яблоко грызет. «А ну-ка, — говорю, — как там тебя… Вон из класса!»
Гляжу — другой яблоко вытаскивает, третий… Демонстрация! Мне бы сделать вид, что не заметил, или внимание перевести, на шутку свернуть, урок быстрей начать… А я психанул — всех выгнал.
И что-то со мной случилось. Иду по школьному коридору — и все кажется: кто-то в спину тычет, язык показывает, нагло смеется… Обернусь — девчонки-первоклассницы. Глаза как тарелки от испуга! Тьфу, думаю, вот дурак. Сам себе стал противен.
Дня через два, вечером, сижу дома. Вдруг за окном — гармошка. И знакомый голос — Васька, подлец, выводит:
У кого кака забота,
Мне учиться неохота,
А у Сережки-физрука
Змея, сердечная тоска!..
Много еще было. Всех не помню. Ну что — хожу по комнате, точно лев в клетке. Взад-вперед. Выйти?.. Нельзя!
А утром в школе Нина ко мне: «Что это ты, Сережа, не в лице? Побледнел, похудел… Не болен?» Я прямо режу ей: «А тебе про меня частушки не поют?» Она говорит: «Нет, а что? Тебе поют? Как интересно, спой скорей! Я фольклор собираю!» И — ха-ха-ха!
Вы скажете: дурная эта Нина была. Хи-хи да ха-ха. Не замечала, что человек мучается…
Я лично за ней вины не вижу. Детства у Нины Сочиной не было, вот в чем дело. Холод да голод блокадный — и все. Она после войны и переживала свое детство с опозданием. Так сказать. Пополам с юностью. Взапуски бегала с учениками, с горки каталась, пела, плясала… Ей бы еще чуть-чуть подурачиться, наиграться до отвала, а потом бы… Потом, может, и поняла бы, что к чему… Терпенья моего не хватило. Уехал я оттуда.
На прощанье мне частушку спели: «Деревенька эта Мда, зачем приехал я сюда, заберу свою зазнобу, поеду в города…»
Поехал. Один только. А зазноба осталась. «Сережа, — говорит, — ты уезжаешь? Вот жаль! Скоро Новый год, оставайся, повеселимся».
А я — в Рыбецк. Там все как-то знакомо, понятно…
Капитан помолчал и заговорил снова:
— В Рыбецке жениться решил. Думаю, что жить бобылем? Неужели все от большой любви женятся? А если — так? Все же — семья, дом…
«Это он про Оранжевую», — догадался Маленький.
— Сделал предложение, честь по чести. В море не пошел. А была возможность. Первая и единственная.
— Ну и как? — спросил Гви.
— А никак. По носу получил. От ворот поворот. Причем, в самый сложный момент жизни. Что ж, сам и виноват. Семья без любви — все равно что искусственный костер. Видели когда-нибудь? На сцене поленья сложат, между ними лампу спрячут, вентилятор, красные лоскутки повесят. Вентилятор включил — лоскутки трепыхаются, что твой огонь. А ближе подошел — ни тепла, ни света настоящего…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ.
Возвращение
— Самый малый…
Бывший минный тральщик, ныне спасательный корабль ДОСААФ за номером пятьсот пятнадцать подходит к берегу. И две группы людей — одна на пристани, другая на палубе — уже издали тянутся друг к другу, уже улыбаются и ищут глазами своих.
— Каштанов, твоя!
— Где? Точно, мамаша!
— Мама! — кричит Айна, и там, на берегу, женщина в светлом плаще, коротко стриженная, стремительно выходит на край пристани и, вытянув шею, вглядывается…
— Она у меня близорукая, — смеется Айна.
Следом за Айниной матерью — братья. Стоят как в строю. И все в одинаковых кепках.
Маленький Кольку искал глазами и потому не сразу заметил мать. И только когда услышал: «Лень!» — сообразил, что вот это синее платье в белый горошек, белые босоножки и непокрытая голова, — что все это принадлежит его собственной матери.
Ближе подходит пятьсот пятнадцатый к пристани, шире улыбается Маленький Петров, сильней зовет его круглое, широкое лицо с веселыми зелеными глазами.
«Чего это?.. Прическу сделала…» Ему приятно, что мать сделала прическу, он проходит вдоль толпы оценивающим взглядом и радостно видит, что его мать здесь едва ли не самая заметная.
Пятьсот пятнадцатый швартуется, и Маленький первым прыгает на пристань.
Он влетает головой прямо в материнский живот, такой теплый и мягкий, что у него дух перехватывает. Он прижимается к животу что есть силы и молчит. Молчит о том, о чем молчал тогда в телефонной будке. И мать поняла! Все поняла, что надышал он ей в жарком молчании, все! Схватила за ухо и треплет — круто! — а словно гладит…
А на пристани — объятья, смех, поцелуи! Каждого кто-нибудь встречает. Кошелькова — четверо: мама, бабушка, сестренки.
И к капитану кто-то подошел. Кто это?.. А-а, секретарь горкома комсомола Пушкин! Тот самый Пушкин, с ямочками на щеках, который, знакомясь, говорит: «Пушкин. Не Александр, а Василий. Не Сергеич, а Николаич…» Пушкин жмет капитану руку, поздравляет с благополучным возвращением. А капитан смотрит поверх его головы, кого-то ищет глазами, будто ждет.
У Маленького шевельнулось на какую-то секунду желание — позвать: «Товарищ капитан! Сергей Петрович! Идите к нам!..» — но тут и погасло. Неловко стало.
…Нет, не бросит он клуб. Быть такого не может.