А разгадка между тем и таилась в этой детскости, наивности вопроса. Однажды, идучи с урока и внутренне радуясь тому, как он прошел, Андрей Григорьич неожиданно понял: у д и в л е н и е!

Удивление всему начало! Оно — разгадка тайны. Детское, наивное удивление. Как бы это точнее объяснить… Удивительно вот что: ты читаешь про какого-нибудь там Гильома Каля и думаешь: ведь этот книжный человек был когда-то живым! Он ходил, ел, спал, кричал, смеялся, грустил, дрался, трудился, думал… Это он однажды — был такой день на земле, знойный, с горячим ветром, — это он сделал в тот день непоправимую глупость — доверился врагам своим, сам пошел к ним в руки…

Он был живым, как ты! Разве это не удивительно? Пусть кому-нибудь покажется смешным, но согласитесь, это же удивительно — представлять себе в живых картинах давно отзвучавшую жизнь!

Повинуясь этому чувству, Андрей Григорьич начал читать, но сейчас он читал не научную литературу, которой вволю начитался в институте, он читал и перечитывал великих писателей, поэтов, философов древности и средних веков, в основном, — читал впервые, потому что в институте руки у него до этого не доходили.

«Илиада», «Одиссея», «Божественная комедия»…

Софокл, Платон, Аристотель…

Рабле, Петрарка, сказки разных времен и народов…

* * *

…Люди со страниц учебников истории, эти уникальные засушенные насекомые, вдруг разрывали плоскость книжного листа, соскакивали со своих булавочек и начинали вершить земные дела, не забывая попутно чудить так, что небу становилось жарко. И Андрей Григорьич, ероша свои жесткие смоляные кудри, удивленно качал головой и улыбался, рассказывая об их делах и проделках, а с третьей парты глядел ему в рот Иван Моторихин и в точности — непроизвольно, конечно! — повторял всю игру его лица. Иван был зеркалом Андрея Григорьича.

Когда в шестом проходили Жакерию, Андрей Григорьич принес в класс картину, наклеенную на картон. После уроков он то ли забыл снять ее со стены, то ли сознательно оставил — а урок его был последний — и кто хотел, тот вдосталь насмотрелся. Таких, по правде говоря, было немного, а из немногих один остался в классе дольше всех.

…Холм. Огромное раскидистое дерево. К дереву привязан Гильом Каль — в растерзанной одежде. Веревки впились в тело… Из-под кудрявых спутанных волос он смотрит на феодалов. Солнце сверкает на блестящих латах и шлемах. Развеваются перья. Надменны и жестоки лица. А в центре — приземистый, широкоплечий, рыжебородый, красноглазый… Презрительная и брезгливая усмешка в сторону Гильома… Сам король наваррский («наваррский» — страшное слово!) Карл Злой… «Смерть и кровь! — сейчас крикнет он — Кровь и смерть!»

Знамена и копья… Копья и знамена. Солдаты толпятся у костра. Они заслонили костер. Иван представляет, как там, на раскаленных, матово-малиновых углях, подернутых легким белесым пеплом, вздрагивает перевернутый треножник, которым будут сейчас венчать Гильома Каля.

…А дальше — там, над горизонтом, — синее-пресинее небо. Ни облачка. Только дым горящих селений и смутные очертания города в тумане. Быть может, Париж?..

И вот чем удивительна эта картина: Иван — как только глянул на нее вблизи — сразу это заметил. Гильом Каль — вылитый Андрей Григорьич! И волосы жесткие, кудрявые, и лицо похоже, и фигура… Кого-то из одноклассников, случайно пробегавшего мимо, Иван хотел удивить своим открытием, обрадовать (он почему-то считал, что все, увидев это сходство, будут радоваться, как сам он, хотя радость была странная — с привкусом озноба), но одноклассник, скорчив вначале заинтересованную рожу, тут же и погас.

Иван остался наедине со своим открытием. Долго он стоял тогда перед картиной и дивился сходству и представлял себе: вон оттуда, из-за дерева, из-за холма, выскакивают вооруженные луками и копьями крестьяне. Вот они сминают эту жутко красивую и безжалостную группу с перьями и солнечными бликами на латах. Вот они ловко взрезывают ножами смоленые веревки, стягивающие руки Гильома, и тот, вскочив на коня, кричит: «Вперед, на Париж!»

На следующем уроке Андрей Григорьич неожиданно сказал, глядя на картину, где по-прежнему ждал своей участи Гильом Каль:

— Когда я учился в шестом и узнал про это, я все не хотел верить, что его пытали и казнили… Я придумывал себе другой конец.

Кто-то закричал: «Какой?»

— Зачем я буду вам рассказывать, — пожал плечами Андрей Григорьич, — если кому надо — тот сам придумает.

Иван слушал эти слова так, словно они прямо о нем были, и все-все в тот день связалось в удивительно ясную, ровную цепочку: Гильом Каль, похожий на Андрея Григорьича, Андрей Григорьич — шестиклассник, похожий на Ивана Моторихина — шестиклассника, или наоборот, что, впрочем, все равно… И еще — История с Хорошим концом, о которой все они мечтали.

Иван не открывал дома учебника. Когда Андрей Григорьич вызывал его, он рассказывал все, что слышал на уроке, незаметно для себя (но заметно для Андрея Григорьича) повторяя и жесты его, и интонацию. Андрей Григорьич то улыбнется чуть приметно, то нахмурится, но всегда даст Ивану высказаться до конца, а потом скажет:

— Ну, хорошо, Ваня. Молодец, хорошо рассказал. А какие выводы?

— Выводы…

— Да, выводы какие?

— Я не знаю.

— Не знаешь, — мягко подтверждает Андрей Григорьич, — а ведь в учебнике все по пунктикам сказано, а ты учебник и не читал. Хотел тебе пятерку поставить, да не могу.

Повести и рассказы _12.jpg

* * *

Иван лежал на старом тулупе, на чердаке бабушкиного дома, и видел через окно осеннее небо, настолько плотно закрытое тучами, что оно казалось неподвижным, хотя на улице был ветер. Упираясь в невидимый край серой громады, ветер толкал и толкал ее куда-то, тщетно пытаясь сдвинуть с голубого неба…

И первый снег — первые редкие снежинки — стремительно несся над землей.

Загостевался отец в городе. Негоже так. Пора и честь знать. Дяде Егору надоел, поди. Семья у того. Дети.

А может, уже в пути отец. Трясется на попутке по серой туманной дороге, что тянется меж осенними, набухшими влагой, обезлюдевшими полями, готовыми принять первый снег.

Скорей бы осень проходила! Пустое время.

И тут же встрепенулось что-то в груди, толкнулось — в знак несогласия: нет, нет! И перед глазами встала прошлогодняя фалалеевская осень, такая вот — ветреная, грязная, мокрая, в низких тяжелых тучах. И пять бородачей в защитной форме — у входа в школу…

Бородачи стоят одинаково, прочно расставив ноги в крепких ботинках. Руки у них смуглые, лица — тоже, а у одного — розовый шрам поперек шоколадного лица. А вот и Андрей Григорьич. «Ребята, — говорит, — к нам гости приехали, кубинские товарищи, хотят посмотреть школу. Ну, кто покажет?» Все, конечно, молчат. Андрей Григорьич обводит ребят внимательным веселым взглядом, чуть задерживает его на Поляковой Ларисе (Лариса — председатель, нервно так вперед подалась и даже побледнела от предстоящего), но идет глазом дальше. И вдруг — не чудо ли! — цепляет Ивана Моторихина, который до того уж, кажется, плотно упрятался в толпу, что и не вытянешь… А Андрей Григорьич зацепил-таки и тянет из толпы, молча, но так настойчиво, что Иван даже вздохнул безнадежно. Тогда Андрей Григорьич говорит: «Выходи, Ваня». Вышел Моторихин в круг. «Ну, веди экскурсию!» Иван покраснел: «Андрей Григорьич, я ж не умею…» А тот тихо: «Чего боишься? Такие же люди, как мы, как отец твой — трактористы. Учились у нас, теперь ездят, знакомятся с жизнью. Расскажи да покажи, что где. На стадион проводи, в мастерские, в теплицу…» Тут переводчица что-то сказала своим, кивнув на Ивана. Те разом засмеялись, и зубы у всех пятерых блеснули — Иван даже сморгнул от неожиданного их блеска.

Повел потихоньку. Время от времени переводчица останавливала его тонкой розовой ручкой и, обернувшись к кубинцам, начинала быстро-быстро катать по воздуху круглые красивые слова, которые стремительно слетали с ее губ…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: