Луч прожектора прорезал полутьму, он скользил сверху и останавливался на площадке перед дворцом. И вот появлялся царь Эдип, стройный, молодой и красивый. Сандро Моисси застывал у колонны, а толпа, увидев Эдипа, еще громче выражала горе, еще выше вздымался лес рук, моливших о помощи.
Царь Эдип делал короткий, порывистый жест рукой, и становилось мертвенно тихо. Первые слова Моисси звучали слабо, еле слышно, как будто с трудом вылетали из уст человека, уставшего от горестей, постигших Фивы.
«Ihr Kinder, was denn soll mir euer Knien
vor meines Hauses Tьr? was soil mir denn
dies Strecken eurer Hдnde gegen mich…»[1]
Глубокий грудной голос Сандро Моисси звучал всеми переливами виолончели. Постепенно слабость проходила, в словах царя слышалась спокойная уверенность, и, когда он произносил: «Jch selber tret’ hervor — ich, Цdipus»[2], — своды цирка словно содрогались.
Моисси — Эдип был сдержан в движениях и жестах. Все казалось монументальным в этом мудром человеке, полном решимости спасти фиванцев от гибели. На челе Эдипа спокойствие, он послал к дельфийскому оракулу, желая узнать причину бедствий, и он не остановится ни перед чем, чтобы снять тяжкую кару, ниспосланную богами на город. Меньше всего может заподозрить царь Эдип, что он сам, убивший по неведению отца своего и женившийся на матери, Иокасте, — страшный преступник, из-за которого город наказан богами.
Когда посланец Эдипа Креонт возвращается от дельфийского оракула с сообщением о причине гнева богов, — царь Эдип проклинает неведомого преступника и грозит ему карой. Голос Сандро Моисси приобретает твердость металла, порой он гремит гневом, отдельные слова произносятся речитативом, нараспев. Седой прорицатель Тирезий первый приоткрывает завесу истины перед царем. Недоверие к нему ослепляет Эдипа: он считает, что Креонт и Тирезий в заговоре. Сдерживая ярость, Эдип прогоняет прорицателя. Моисси — Эдип стоит у колонны дворца, молча провожая Тирезия долгим взглядом. В этом взгляде и решимость расправиться с врагами и первое сомнение, вселяющее тревогу и неуверенность.
Затем зрители с волнением присутствуют на страшном, неравном поединке гордого и сильного человека с Судьбой, которую он хотел преодолеть, но не смог. Клубок психологических противоречий, колебаний и переходов от недолгого успокоения к страшному прозрению истины Моисси — Эдип разматывает с трагической последовательностью. Артист по-прежнему нетороплив и скромен в движениях и жестах, по-прежнему лишен стремления к деланной красивости и театральности. По мере того как свидетели невольных преступлений Эдипа, предначертанных Роком, постепенно раскрывают тайну убийства его отца, царя Лайя, — ужас все глубже проникает в сердце Эдипа. Но он проявляет могучую волю, не плачет и не стенает, а с какой-то внутренней яростью хочет узнать правду, только правду. Хор, движущийся вокруг жертвенника, в лирических излияниях выражает страх перед раскрывающейся истиной. Иокаста, не выдержав позора, кончает с собой, и Эдип в безысходной муке ослепляет себя.
Вот, обращая вперед к зрителю окровавленные незрячие глаза, он идет вниз по широким ступеням, ощупью хватаясь за колонны, спотыкаясь и падая. Теперь он дает волю слезам и уходит, как нищий слепец, в добровольное изгнание.
Луч прожектора гаснет, хор покидает свое место у жертвенника, пуста арена цирка, пусты ступени… Подавленные зрители даже неохотно аплодировали. Молча спускались они по лестницам цирка, все еще оставаясь во власти игры Сандро Моисси.
Теперь, по прошествии многих лет, яснее проступают недостатки спектакля, где не так уж слаженно действовали наскоро набранные статисты, где у Рейнгардта плохо был подобран ансамбль: Иокаста была излишне криклива, хор бесцветен.
И все-таки первое впечатление от «Царя Эдипа» сохранилось у меня на всю жизнь, особенно от игры Сандро Моисси. Сколько раз я потом не видал его в этой роли, мне всегда казалось, что тогда, в киевском цирке «Гиппо-Палас», артист достиг небывалой трагической высоты. Очевидно, такова сила первого впечатления.
В 20‑х годах мне случилось встретиться с Сандро Моисси в Берлине. Волнуясь, я рассказал ему о том глубоком впечатлении, которое он произвел на меня в 1912 году в Киеве. Моисси улыбнулся своей мягкой, немного застенчивой улыбкой и сказал.
— Тогда мы оба с вами были моложе и восторженнее…
На афишных столбах Киева расклеены анонсы о предстоящих гастролях труппы В. Э. Мейерхольда. Что-то свежее, необычное в этих афишах: и репертуар, и состав актеров, почти совсем незнакомых киевскому зрителю, и прежде всего — громкое имя Всеволода Эмильевича. Киевские театралы, никогда не видавшие постановок Мейерхольда, тем не менее знали его хотя бы по тому шумному столичному скандалу, который разразился в 1907 году в Театре В. Ф. Комиссаржевской.
После разрыва с Комиссаржевской Мейерхольд создал свою труппу и продолжал идти путем условного театра, горячим пропагандистом которого он был в ту пору.
Анонсы о предстоящих гастролях взволновали молодежь. Гимназисты старших классов, студенты, курсистки, старались во что бы то ни стало попасть на спектакли приезжей труппы. Как сейчас помню длинные очереди, стоявшие в вестибюле театра «Соловцов», где помещалась касса дешевых билетов. А если пройти несколько ступенек вверх и откинуть тяжелую портьеру, скрывавшую дверь во внутренний коридор театра, там, глотнув неповторимый запах декораций, красок и дорогих духов, можно было увидеть другую кассу, где продавались билеты в партер, бельэтаж и ложи бенуара. За окошечком этой «дорогой» кассы гордо восседала могиканша театра «Соловцов», знакомая всему Киеву кассирша М. А. Злочевская. Но здесь желающих приобрести билеты на сей раз почти не было. Степенная публика, аристократическая и денежная, воздерживалась от посещения спектаклей неведомых ей актеров.
И по вечерам, во время гастролей, когда уютный, окутанный голубым бархатом зрительный зал озарялся веселыми ожерельями электрических лампочек, — партер был необычно пуст, зато балконы и галерка гудели восторженными голосами молодежи.
Гастроли труппы Мейерхольда проходили весной 1908 года, великим постом, когда сезон обычно заканчивался и основная труппа соловцовцев разъезжалась по другим городам.
Я хорошо запомнил один спектакль мейерхольдовской труппы. Назывался он «Вечер нового театра» и состоял из постановки «Балаганчика» А. Блока и «Концерта новой поэзии». Это был программный спектакль, утверждавший символистско-условный театр, и молодежь, чуткая ко всему новому, горячо спорила о путях сценического искусства. Мы, киевляне, были подготовлены к восприятию новых веяний предшествовавшим сезоном, когда властвовал Марджанов. И все-таки значительная часть зрителей относилась настороженно к гастролям мейерхольдовцев. В конфликте Мейерхольда с Комиссаржевской многие стояли на стороне Воры Федоровны, считая, что великое дарование актрисы «изуродовано» исканиями Мейерхольда. Здесь не место вдаваться в сущность этого конфликта, нашедшего отзвук по всей России, да и в литературе он получил достаточное освещение.
На «Вечере нового театра», как и на прочих спектаклях Мейерхольда, — ряды партера с немногочисленными зрителями, а балконы и галерка набиты молодежью.
Раздвинулся обычный бледно-голубой занавес театра, и на сцене оказался составленный из легких переносных ширм балаганчик. В зале горел полный свет, и зрители с любопытством глядели, как из-за красного занавеса балаганчика с нарисованными на нем звездами выходил Автор и усаживался в первом ряду партера, словно он хотел смотреть спектакль.
Звучала тревожная, волнующая музыка М. А. Кузмина, красный занавес взвивался. Свет по-прежнему горел в зрительном зале. А на сцене, обтянутой одноцветными холстами («сукнами»), за длинным столом сидели гротескные фигуры мужчин в черных костюмах и дам в бальных платьях. Это, как явствует из ремарки Блока, «мистики обоего пола».