В 1943 году мы прощались с Михоэлсом в Ташкенте. Ему предстояла большая и ответственная поездка в США. Я вскоре должен был вернуться в Москву…
Еще шла война. Москва оставалась затемненной, хотя все реже раздавались сигналы воздушной тревоги. Все чаще Совинформбюро оповещало о крупных победах нашей армии, о взятии городов и больших населенных пунктов, все чаще гремели салюты. В один из зимних вечеров начала 1944 года мне позвонил И. П. Чагин, известный литератор и издатель, друживший с Михоэлсом. Он сказал: — Сегодня вечером, ровно в двадцать ноль-ноль будьте в метро «Смоленская». Там я встречусь с вами и Михоэлсами и поведу вас в гости.
— Куда?
— Не будьте любопытны.
Он повесил трубку, и тотчас же снова зазвонил телефон. Говорил Михоэлс:
— Вас пригласил Чагин в метро «Смоленская»? Я обещал прийти, но думаю, что это розыгрыш. Впрочем, чем мы рискуем? Все равно давно не виделись. Итак, до встречи.
Я был точен, но, когда вышел из вагона метро, на перроне уже виднелась знакомая фигура Михоэлса, а рядом — Анастасия Павловна. В ожидании Чагина мы стали прогуливаться по перрону, и Соломон Михайлович заговорил о своем последнем путешествии: — У меня создалось такое впечатление, — сказал он, — что американец придумал машину и сделал ее своим богом, но машина, как бог, теперь создает американца по своему подобию. Американец в большинстве своем — доллароделательная машина.
Он рассказал, что видел Эйнштейна, с которым мы когда-то встречались в Берлине, успел повидать и Макса Рейнгардта, вскоре умершего. С большой горечью Рейнгардт говорил о том, что в Америке он — безработный.
Пока мы прохаживались по перрону, Михоэлс рассказал мне новые подробности о пребывании в Каире, Судане и в Латинской Америке. Увлекательно было следить за ходом его мысли. Какая-нибудь черточка жизни, подмеченная им, помогала делать весомое обобщение.
В разгар нашей беседы появился Чагин. Он весело засмеялся, увидев нас, как бы прочитав наши тайные опасения, что это розыгрыш.
— Пойдемте, друзья, — сказал Чагин, — за мной!
Мы вышли из освещенного метро в полный мрак. Была оттепель, под ногами хлюпали лужи. Прохожих почти не было. Я держался за руку Михоэлса, а Чагин забегал вперед и отказывался говорить, куда он нас ведет.
Шли мы где-то в районе Новинского бульвара, как вдруг тишину прорезали звуки сирены: «Воздушная тревога!»
Чагин завлек нас в какой-то темный переулок и велел пробираться за ним задними дворами. Наконец, он толкнул входную дверь, мы очутились на лестнице. Было темно, но мы боялись даже зажечь спичку. Чагин бодро взбирался вверх: — Мы идем к мадам Бальзак, — торжественно объявил он.
Все засмеялись, а Чагин нажал кнопку звонка. Дверь открылась, и нас впустила незнакомая пожилая дама.
Подавая нам руку, она проговорила: — Очень приятно. Бальзак.
Окна ее квартиры были тщательно затемнены, а уютная комната оказалась залитой светом Нас гостеприимно пригласили к хорошо сервированному столу. Вечер прошел в веселом разговоре, душой которого был Михоэлс. Таким оживленным, как тогда, я, кажется, давно его не видал. Он рассказывал о своем детстве, о затрапезных шутках еврейских сектантов-хасидов, которые любят философствовать даже на веселых пирушках.
Один из таких хасидов говорил: — Бог неправильно сделал, что поставил рот посреди лица. Если бы дырка была на голове, то можно было бы влить больше вина.
Другой отвечал: — Бог сделал правильно, потому что в дырку на голове мог бы затекать дождь и разбавлять вино.
Первый говорил: — А лучше всего было сделать дырку в животе и прямо туда вливать вино.
Второй возражал: — Тогда бы совсем мало вмещалось вина. Пожалуй, бог сделал правильно. Сотворим же молитву в его честь.
Конечно, словами нельзя передать эффект от этого рассказа, он строился на выражении лиц двух хасидов, на их жестах, интонациях.
Когда мы возвращались домой, давно уже был объявлен отбой, мы сели в троллейбус и поехали по Садовому кольцу. Михоэлс спросил у Чагина: — Почему, собственно говоря, мы были у этой дамы? Она ведь только угощала нас, почти не вмешиваясь в разговор.
— Очень просто, — ответил Чагин, — я ей обещал показать Михоэлса, и это было достаточным поводом для банкета. Она старая коммунистка, и «Бальзак» — ее партийная кличка.
… Время, время… Как осенний ветер разносит оно сухие листы воспоминаний, и кто знает, какие из них сохранятся, какие улетят невесть куда.
Январь 1948 года. В окно кисловодского санатория имени Горького смотрит веселое зимнее солнце, и кажется, что это весна. Тем горше звучит из радиорупора голос диктора, извещающий о смерти народного артиста Советского Союза Соломона Михайловича Михоэлса.
Потрясенный, слушаю слова страшного сообщения — и не верю. Ведь за неделю до этого я говорил с ним по телефону. Он, как всегда, бодрый, полный творческих сил, сообщил, что едет в Минск смотреть спектакли для Комитета по премиям, и с живым любопытством расспрашивал о моих планах.
— Вот я вернусь, встретимся…
Это последнее, что я услышал от славного и доброго друга.
Никогда в жизни не приходилось мне совершать столь длительное путешествие по железной дороге, как в трудные и памятные дни осени 1941 года. Двадцать семь дней шел по стальным путям Сибири и Турксиба эшелон КВШ (Комитета по делам высшей школы), увозивший ученых, преподавателей, литераторов из Москвы на Восток. Фашистское нашествие заставило провести частичную эвакуацию столицы, чтобы вдали от фронта наладить нормальную работу заводов и фабрик, научных институтов и учебных заведений, театров и издательств.
До этого я не бывал в Средней Азии и плохо представлял себе жизнь народов, населяющих огромное пространство, с многовековой историей и культурой.
Когда в глухую ноябрьскую ночь наш эшелон подошел к перрону ташкентского вокзала, мы все были охвачены волнением и тревогой. Что ждет нас в этом большом городе? Как удастся нам развернуть здесь работу, чтобы возможно больше помогать фронту Отечественной войны?
Но вот прошли первые дни и недели, заполненные трудностями военного времени, расселением в переполненном городе, бытовыми неудобствами. Узбекские товарищи, ученые и писатели, деятели культуры радушно встретили нас, стараясь возможно скорее вовлечь в многообразную жизнь столицы Узбекистана. Председатель Союза писателей, выдающийся узбекский поэт Хэмид Алимджан, как-то сказал мне. — Я хочу, чтобы вы все, вернувшись в Москву, не забыли Узбекистана и продолжали заниматься нашей литературой и искусством.
Трудно перечислить все имена «переселенцев», оказавшихся в годы войны в Ташкенте. Здесь были и Алексей Толстой, и Николай Погодин, и Корней Чуковский, и Всеволод Иванов, и Анна Ахматова, и Иосиф Уткин, и Николай Ушаков, и Борис Лавренев, и Виктор Гусев. Были здесь и немецкие антифашистские писатели Иоганнес Бехер, Адам Шаррер, Франц Лешнитцер, венгерские — Андор Габор, Шандор Гергей, Эмиль Мадарас, чехословацкий поэт Ондра Лысогорский. Из ученых Москвы и Ленинграда приехали в Ташкент — Е. Э. Бертельс, В. В. Струве, М. А. Цявловский, В. М. Жирмунский, В. Ф. Шишмарев, Н. Л. Бродский, Д. Д. Благой, Н. К. Пиксанов, Е. А. Косминский, Ю. В. Готье и многие другие.
В Ташкенте играли Украинский театр имени Ивана Франко под руководством Гната Юры, Московский театр Ленинского комсомола во главе с И. Н. Берсеневым и Московский еврейский театр, руководимый С. М. Михоэлсом.
Приезжие деятели культуры сравнительно быстро акклиматизировались в Ташкенте, полюбили своеобразный, живой и кипучий город, стали изучать прошлое и настоящее Узбекистана, вступили в творческое общение с местными представителями культуры и искусства.
В декабре группа московских литераторов, в том числе и я, получила приглашение посетить спектакль Узбекского драматического театра имени Хамзы «Отелло».
Этот театр, возникший после Октябрьской революции, по существу был первым крупным драматическим театром Узбекистана. Ведь мусульманская религия запрещала сценические представления, так же как и изображение людей на картинах.